В центре зала расставляли мебель. Среди стульев, столов и суетящихся людей Андрей увидел Бориса Фомича. Его компактная фигура маячила среди людей. И никто не знал, зачем он бегает и хлопочет. Андрей дивился его проворству, его умению в любой обстановке чувствовать себя своим человеком. Андрей улыбался и покачивал головой, видя, как шарахался из стороны в сторону Борис Фомич, как он суетно, с чувством страха и растерянности на лице ищет Арнольда Соловьева, будто от этого Соловьева зависела сейчас вся жизнь Каирова. Но вот он увидел Соловьева, кинулся к нему со всех ног и на ходу поманил Самарина.
Усаживались в спешке. Два молодых модно одетых паренька, очевидно помощники режиссера, разводили гостей по местам. В центре стола усадили французского певца, по правую руку от него — Каирова, слева от француза долго пустовал стул. Самарин направился было к нему, но помреж замахал на Андрея руками, зашикал. Придерживая стул и отстраняя Самарина, он смотрел в листок и выкрикивал: «Эммануил Любимов!.. Эммануил Любимов!..» Наконец Любимов вышел из-за какой-то занавески, занял свое место рядом с почетным гостем. Самарин, стоявший в это время позади расположившихся за столом людей, отступил назад, а налетевший вихрем на него второй помощник режиссера оттеснил его ещё дальше, к бархатной занавеси, за которой лежали опрокинутые треноги, ящики...
Фонари вспыхнули, задвигались голубые, фиолетовые объективы аппаратов — треноги, словно марсиане из книг Уэллса, подступили к столу, за которым сидели Каиров, Любимов, много других людей и этот маленький артист из Парижа.
Самарин, стоя за сценой, слышал, как дикторша представляла зрителям «участников дружеской встречи», людей, как она говорила, самых разных профессий, никогда раньше не видевших друг друга, но встретившихся в Москве и потому ставших друзьями. Называла имена, фамилии. «...Создатель малогабаритной электронно-вычислительной машины Борис Фомич Каиров! Учёный с мировым именем, работает сейчас над проблемой безлюдной выемки угля...»
Самарин между тем пятился назад, к выходу,— вот он сошел по приступкам и очутился среди театрального реквизита, подвешенных на рейках картин и фанерных щитов. Здесь ходили люди с молотками, топорами. Откуда-то издалека патетически доносилось: «Эммануил Любимов — пианист-мыслитель, он с необычайной глубиной трактует произведения Моцарта...»
Самарин вышел на улицу, поймал такси и поехал в гостиницу. В вестибюле этажа ему подали открытку. Она была из Степнянска, от Марии. Оглушенный, ослепленный приливом радости, Андрей бросился в свой номер. Там он постоял с минуту у двери с зажмуренными глазами, затем прочел:
«Здравствуй, Андрей Ильич!
В Степнянске не светит солнце, и по вечерам дочери Мельпомены никто не звонит по телефону. На телестудии, как и прежде, дают представления. Артисты поют песню: «Возможно, возможно, конечно, возможно...» Что ж, наверное, есть люди, для которых действительно нет ничего невозможного. Особенно же для тех, кто взбирается на небо и ходит по облакам. Завидую таким людям! У меня же нет крыльев, и по той причине я не могу взобраться на небо. Но я бы тоже хотела верить во все возможное. Без веры человеку трудно жить. Желаю успеха в ваших московских делах.
Мария».
Андрей читал и перечитывал. Он громко, с замиранием сердца повторял каждое слово. «Мария ответила!.. Пусть сдержанно, пусть, пусть, пусть... Но Мария пишет. Она помнит обо мне и шлет мне слова привета,— мысленно говорил Самарин и вдруг решил: — К черту!.. Домой!»
9
Напротив того места в цехе, где стоит длинный металлический стол Самарина, настежь раскрыты окна, в них с институтского двора, с побуревших, пожухлых клумб и подстриженного кустарника медленно плывут тончайшие нити осенней паутины и густо тянут запахи высыхающей, томящейся от солнца травы. Сентябрь в Степнянске всегда бывает тихий, сухой и теплый. В такое время в море бы Азовское или на пляже растянуться, но для Андрея как раз сентябрь выдался самым горячим и напряженным. Он монтирует последний блок машины — последние пайки проводов, последние клеммы, контакты, точки включения, переключения, рычажки и кнопки. Товарищи его разъехались: Петя Бритько в отпуске, Саня Кантышев в Киеве сдает экзамены в аспирантуре; Андрею помогает Каиров. Борис Фомич стоит за столом и паяет проводки; расстегнул ворот белой нейлоновой рубашки, засучил рукава и работает с Самариным с утра до вечера. Иногда, увлекшись работой, он поет свои песенки о шахтерской жизни, в другой раз, не прерывая дела, примется сетовать на судьбу, ворчать на свою долю.
— Наука любит простофиль,— говорит он, откладывая работу и усаживаясь на край стола.— С тех пор как я себя помню, я тяну слишком много. Все видят, что могу, и валят. Но довольно! Лошадь отработала свое, и ей пора сбавить ход. Теперь вот помогу тебе свалить с плеч «Советчика диспетчера», добить книгу и тогда начну новую жизнь. Немножко будем отдыхать: ходить в театр, в городской сад, заглядывать на огонек к товарищу. Каиров не железный, Каиров тоже человек.
Перед ними лежат чертежи, исполненные Самариным, но ни Каиров, ни Самарин в них не заглядывают. Андрей на память помнит схему своего блока, а Борис Фомич, из страха перепутать проводники, все время обращается к Самарину, спрашивает, как и куда припаивать провод, пластинку или какую-нибудь деталь. При этом говорит:
— Ты, Андрей, извини меня, старика, я и сам все вижу по схеме, да боюсь перепутать. Не дай бог!
— Что вы, Борис Фомич! — смущенно отвечает Андрей.— Да разве я что думаю... Шли бы вы домой, уж поздно.
— Нет, нет, Андрюха. Домой я хотел тебя проводить. На тебе лица нет от усталости, а я что ж, я ещё потружусь.
Андрей на это ничего не отвечает. Закручивает в жгуты разноцветные проводки, зачищает концы, паяет, а сам нетерпеливо смотрит на часы. Он знает: Маша сегодня выйдет из театра рано, в девятом часу,— он бы хотел встретить её у выхода из театра, но бросать работу и оставлять одного Каирова неудобно. С того дня, когда они вернулись из Москвы, Каиров стал относиться к Андрею ещё лучше, он, как родной, близкий человек, проявляет о нем заботу, он с тех пор забросил лабораторию, почти не бывает в кабинете, а все время за столом рядом с Андреем. Сюда же ему приносят на подпись бумаги, здесь по необходимости он принимает и посетителей. А сегодня Борис Фомич не пошёл на обед; вынул из папки бутерброд, маленький термос и ел прямо у стола. Рабочие, проходя мимо, дивятся учёному, с уважением здороваются с ним. В институте все знают, что Каиров и Самарин заканчивают монтаж электронной машины; знают и об отзыве академика Терпиморева. «Чистый» математик Инга Михайловна Грива под большим секретом кое-кому рассказала об удивительном новшестве, внесенном Каировым в конструкцию машины, что оттого машина будет принципиально отличаться от всех других электронно-вычислительных машин и что будто бы этим новшеством сильно заинтересовались в Москве. Ввиду этих слухов всем в институте становится понятным рвение Бориса Фомича. Да и что может сделать один Самарин, этот малоопытный молодой человек?!
— Андре-э-й! — негромко кричит Каиров, смачивая паяльник в канифольном порошке.— Андре-э-й!
— Что, Борис Фомич?
— Иди-ка домой. Домо-о-й! Слышишь?..
— Вот сейчас закончу узелок и пойду, Борис Фомич. А вы?..
— Я ещё попаяю, попаяю, Андрюха. Мне торопиться некуда. Меня никто не ждет, я никому не нужен. Стар и немощен — кому я нужен.
Борис Фомич поет:
Были когда-то и мы рысаками...
А ты иди, иди, Андрюха! Ты молодой, красивый,— у тебя, чай, и невеста есть. Есть, конечно, да только ты молчишь как рыба. Скрытный ты, Андрюха, человек. От меня даже скрываешь. А мы ведь с тобой, как родные, теперь нас и водой не разлить. Ты меня к НОЕОЙ науке приобщил — к электронике проклятой. Железным канатом прикрутил. Я теперь и жизни не представляю без электроники — вот как привязался к ней. Все прошлые дела забросил. Ну да, может, это и к лучшему. Мы живем в век атома и электроники. А как если в стольный град Москву меня затянут, я и тебя за собой потащу. Хочешь не хочешь, потащу. Для общей пользы, для блага отечества тянуть буду. А там мы и дружка твоего... как его?.. Пивня к себе затянем. К нашей-то электронике да подсоединим его бионику... Мы с тобой, Андрюха, такие дела заварим — небу будет жарко!