Изменить стиль страницы

— Не вижу, чем это может быть полезно,— жалобно сказал старик.— Разъясни мне.

— Так вот,— начал блаженный,— я побывал в глубине Мизира, в старой лавре

коптских монахов, которые крестили арапов с губами толстыми, как пальцы вашего

высокопреподобия.

   Тут настоятель, смущённый взглядом Евтихия, который не отрываясь смотрел на его

пальцы, похожие на сардельки, спрятал их в рукава рясы...

— А как вы полагаете, ваше высокопреподобие, чем разогнали они этих оборотней,

которые поедали их луну, а также других досаждавших им демонов?

— Молитвами,— вздохнул игумен.

— Какое!.. Молитвами ничего им было не добиться. Они вышли с барабанами из

человечьей кожи.

   Тут игумен покраснел точно рак, опасаясь, как бы Евтихию в один прекрасный день не

пришла охота содрать кожу с кого-нибудь из братьев и натянуть её на барабан.

   И игумен поневоле смягчился.

— Во всяком случае, барабаны звучат мягче, чем твой таз.

— Полноте! Вы их просто не слышали. Даже черти их не выдерживают, не то что ваше

высокопреподобие... Потому что в них бьют с гиканьем и воем, пока не изойдут потом.

— Кто? — растерянно спросил старец.

— Арапы,— разъяснил Евтихий,— ибо бесы бывают побиты и убегают. При любой

попытке нечистых благочестивые арапы пускали в ход барабаны, и победа всегда

оставалась за ними.

— Ладно, ладно,— замахал руками старец,— но выстрелы? — И он снова пригорюнился.

   По этому случаю отец Евтихий начал другой рассказ — про бедуинов в пустыне Сирии,

где он ходил с караванами.

— Этих варваров,— говорил он,— одолевают злые духи пустыни, особливо

лунными ночами. Бесы толпами собираются вокруг их лагеря, скулят, не

дают им ни минуты покоя.

— Это ночные звери тех краев,— пытался поправить его слушатель.

— Может быть, и так! Но среди зверей затесались приняв их обличье, демоны, они-то и

науськивали на нас зверей,— заверил Евтихий.— Тут уж только ружейным огнём можно

было их утихомирить и разогнать. Иначе они сыграли бы с нами бог знает какие шутки:

перевернули бы палатки, угнали бы верблюдов...

— Хорошо,— остановил его игумен,— я понимаю, там, среди этих людоедов, этих

колдунов и язычников. Но здесь, на православной, благословенной земле?.. И даже в

святом монастыре?.. Ведь бесы пустыни остались там, нечистый же...

— Что ж, значит, я должен учить, ваше высокопреподобие,— рассердился Евтихий,— что

бесы всюду одинаковые? Какая разница, что здесь Черника? Здесь свои бесы — ведь не

потащатся же те, из пустыни, сюда, чтобы мне досаждать?

— Вижу я, ты, отец Евтихий, всё время живёшь среди них,— гневался игумен.

— Лучше так, отец игумен. Я провожу в битвах с дьяволом мою короткую земную жизнь.

Вас же они оседлают на всю вечную жизнь, загробную... И знайте,— заключил он,—

что большое гнездо чертей там, наверху, где вы блаженствуете, ваше

высокопреподобие, там они прячутся, когда я хватаю их; и дивлюсь я, как вы ещё

терпите их и дышите с ними одним воздухом,..

— Все это твои бредни,— рассвирепел старик, потеряв терпение.

— Только ведь они, когда входят, забираются в сундуки под кроватью, где вы

держите золотые, там что-то блестит, а вы и не знаете: золото или глаза их.

   Разъярённый игумен смягчился, подумав о том влиянии, которое имел этот безумец на

митрополита в Иерусалиме. Ворча, он повернулся к нему спиной и стал подниматься на

галерею, где его ожидала пиала кофе по-турецки и трубка со сладким янтарным

мундштуком,

III

   Уж на что он был строптив и непереносим, а в иных делах большая происходила от

него польза. Игумен одного его посылал в Бухарест, когда случались сложные дела,

суды, челобитные, а особливо денежные сделки. Он непременно уж их распутает, и

наилучшим образом. Двери митрополита были для него открыты, он имел доступ в

диван, говорил по-гречески и по-турецки, а значит, обладал теми двумя ключами,

которыми открывались в ту пору все ящики правления, но главное — была в нём

дерзость святого.

   При подобных обстоятельствах с людьми обыкновенными, с коими он должен был

вступать в деловые отношения, Евтихий забывал о суровости отшельника, покидал

всех бесов, отбрасывал в сторону искушения и выказывал знание человеческой

сущности, всепонимание и душевную тонкость. Он — по его слову — выворачивался

наизнанку. Так входил он в мир больших дел, тёрся среди высшего боярства, великих

духовных особ и именитых фанариотов, коих не смущала его смелость духа.

   У боярина Черники он познакомился с цветом боярства, которое наперебой

приглашало его и привечало, интересуясь его скитаниями и рассказами. Он вразумлял

их как умный наставник наподобие великого Антония, который был не токмо

украшением скита, но и всей крепости Александрия, где доходил он с проповедью и

примером до дворцов язычников и спален куртизанок.

   Пользу делили пополам: между теми, кто слушал его с радостью, и отцом Евтихием,

коий видом стольких поганых мирских соблазнов уснащал свой запас желаний,

страстей и искушений, которые заносил с собою в келью. Дамы с оголёнными белыми

грудями, мягкие кушетки, вкусная пища, вина в золотых и серебряных чашах, одежды,

расшитые золотом и драгоценными камнями,— всё это намного превосходило его

бедное воображение. Даже цыганки-рабыни оказались более сладострастны, чем

королевы, посылавшие к нему чертей.

   К этой жизни апостола в миру блаженный готовился с тщанием, как посланец божий.

Не говоря уже о грязи, оставляемой им в тазу, он отрекался от дикости,

приличествовавшей мученику, холил бороду и усы; до того даже доходил, что тер зубы

золой и солью в боязни, как бы речи его не были осквернены дурным запахом изо рта.

   Как-то вечером игумен спустился к нему с просьбой отправиться к митрополиту, дабы

привезти монахам жалованье за шесть месяцев, а также деньги на ремонт монастыря...

Одновременно надо было съездить к боярину Чернике, основателю монастыря, и

получить плату за монастырское сено, равно как и деньги на молебны, поминовения,

сорокоусты, лампадное масло, свечи, а также другие пожертвования. Но особливо —

получить с купцов на рынке деньги за монастырский товар: мёд, воск, фрукты, вина,

рыбу и другое, что было предоставлено им для распродажи. Дело трудное —

перелистать реестры, погашенные счета, разобрать склоки и путаницу — у старого

игумена для этого и голова и ноги плохи. В отца же Евтихия он верил свято: тот был

человек грамотный и никто его не мог сбить с толку. И ни за что на свете к копейке

чужой не притронется.

— А сами вы почему не едете, ваше высокопреподобие? Мне ведь опять мыться, да

причёсываться, да платье менять.

— Немощен я, потому прости меня, что снова утруждаю тебя, блаженный. А потом,

сказать по правде, когда речь идёт о монастырских деньгах, уж не знаю как, только

всегда я их путаю со своими. Точно к пальцам они у меня прилипают.

— Как так? — по-детски удивился Евтихий.

— Да и сам не знаю. Забывчив я, и не помню, куда их кладу. То смешаю со своими,

а потом и не различу, так у меня и остаются. То в разорванный карман положу — в

подкладку провалятся, там и потеряю... вот грех-то.

— Добро, когда вы сами их привозите, ваше высокопреподобие. А если я привожу,

и вы их, скомкав, суете в полу — пачки монастырских денег да ещё и те, что для братьев?

— Это уж другой расчёт... и называется он львиной долей,— шутил сам над собою

игумен, но Евтихию не хотелось ему поддакивать.

   На другой день на заре блаженный в городской одежде, с пистолетами, засунутыми в

ботфорты, вошёл в лес, тянувшийся от большой Власии до пределов Бухареста. Он

отправился по тропинке прямиком через чащу, сократив наполовину путь, который