Изменить стиль страницы

   Эгона весть эта озадачила. Она заставила его кончить охоту и двинуться к восточному краю

Карпат, к Валахии. Впрочем, приближался день Ивана Купалы — самое время ворам

встретиться, чтобы уговориться об уже начавшихся конных ярмарках.

   Вторым заволновался священник. В ночь набега он пировал на свадьбе на виду у всего села.

Люди дотащили его до дому и оставили на крыльце, где он валялся несколько дней кряду. Так

что власти и не брали его в расчёт при дознании. Священник полулежал в постели,

притворившись больным, и понапрасну сгорал от нетерпения, ожидая Амоашея, который как

сообщнику должен был, согласно уговору, отдать ему часть выручки. Конокрад не

показывался. Растревожившись, старец призвал к себе Скороамбэ. Тот ответил, что, дескать,

не может, занят... Делать нечего. Поп проглотил обиду и стал прикидывать в уме, как быть.

   Последним узнал о набеге на конюшню боярин. Перепуганные управляющие сперва

замешкались, они надеялись, что сами изловят воров и вернут рысака восвояси. Отправили

челобитную в волостное управление, в префектуру, повсюду разослали лазутчиков, собрали

отряды... Но вскоре отчаялись; поняли, что всё без толку, и послали боярину в Бухарест депешу

о случившемся.

   Боярин, хотя и увяз по горло в увеселениях, но тут же спохватился и — к высшим чинам.

Отдали суровые приказы во все префектуры, поставили кордоны во всех таможнях, проездах и

заставах, перевернули вверх дном все воровские притоны, обыскали все известные их тайники,

схватили и посадили в колодку многих заподозренных, пообещали за поимку тысячу лей в

награду.. Только всё напрасно... Даже кто увёл коня — не знали. Первые подозрения пали на

Амоашея. Но может, это и кто другой.

   В конце концов боярин с пустыми руками вернулся в имение и начал розыски на свой страх и

риск — через бродяг и батраков, которыми наводнил базары и ярмарки.

   Между тем Эгон ждал в горах, на Лошадином мосту, и прямо удила грыз от нетерпения. Он

привёл с собой на обмен табун рысаков, но день Ивана Купалы миновал, а Амоашей так и не

показывался. Объявились другие конокрады, помельче, с прекрасной добычей. Эгон в их

сторону и не глянул. Но всё свирепее допытывался, где Амоашей и где белый скакун. Никто не

мог ему ответить. Наконец со страшной бранью отправился он восвояси, негодуя на

пренебрежение, выказанное валахом.

   Сыщики Маргиломана добрались тем временем и до попа Стояна, и тот встретил их больной и

благостный. Он ничего не знал и тем не менее посулил, что попытается выследить разбойника.

Только хотел он говорить с самим боярином и по секрету.

   Боярин тут же прислал за ним бричку и принял его, как именитого гостя, понимая, что это за

птица.

   Священник, лакомясь вареньем, потягивая кофе и опрокидывая одну за другой стопочки цуйки,

повторил, что ничего не знает. Но обещал, что по мере слабых своих сил начнет розыски и они

уж как пить дать наведут его на след белого жеребца. Есть у него свои средства. Пусть только

боярин откроет, у кого купил лошадь.

   Какая же тут тайна — у Яни.

   Поп, заслышав это имя, глубокомысленно подпер рукой подбородок.

   Яни был грек, родом из Пирея, вырос в Венгрии, женился в Буковине; он скупал оптом зерно на

Украине, в Австрии славился как барышник, в Малой Азии — как торговец коврами, в

Стамбуле был известен как перекупщик «живого товара», а в Молдове слыл знаменитым

браконьером и проводил несколько месяцев в году из-за румынских ярмарок в Галаце и в

Бухаресте.

— A y Яни он откуда? — спросил священник.

— Откуда? Он аглицкий.

— Быть того не может! — закричал поп.

— Как это не может быть? Мне и давеча коней оттуда доставляли.

— Почем ты знаешь?

— А потому я знаю, что есть у меня все родословные. У скакуна — честь честью — и

грамоты все были. Чистокровный. Папашу его так-то звали, мамашу — эдак...— И у боярина

аж рот на сторону, пока он слова эти коверканные выговаривал.

— Бумаги-то липовые,— отрезал поп.— Жеребец — из страны, где лошадей не крестят в

примарии и не выдают им купчую с именем и родословной. Слишком уж он дик... Ты по имени

его когда-нибудь кликал?

— Да,— сказал боярин.

— И он становился добрее, заслышав своё имя, в бумагах записанное?

— Нет... Ещё злее,— признался боярин.

— Вот видишь, не его это имя,— важно объявил поп, тряся ковылем бороды.— Надул тебя грек.

— Зачем ему было надувать? По мне, ведь всё едино — откуда бы конь ни был...

— Надул, как он есть мошенник из всех мошенников,— разъяснил поп.— Надул, дабы замести

следы.

— Замести следы? — удивился боярин.

— Да... Скакун-то краденый,— упорствовал слуга божий.

   Боярин нахмурился и наконец вышел из терпения:

— Как так? Говори, если что знаешь!

— Это пусть Яни скажет, коли захочет. Пошли за ним, боярин. Да меня не забудь — позови, когда

он припожалует. А потом уж я тебе ещё кой-чего расскажу...

   Вскоре два гонца верхами — кони по земле стелятся — летели к греку с приказом предстать

перед боярином. Хоть и был Яни иноземец, но приказу тому подчинился и, не теряя даром

времени, отбыл в карете, изготовленной для него в Вене; большая и мягкая, плыла она по

дорогам, как корабль по волнам.

   Ибо Яни не помещался в обычную пролетку: лоб-то у него был с вершок, а вот зад — в три

локтя. Пузатый, как бочонок, весь в веснушках и в колючей щетине, с рыжими бакенбардами,

кряжистый и тучный; глаза навыкате, красные веки без ресниц. На тонких и коротких ногах-

козлах он точно две капли воды походил на гигантскую мерзопакостную лягушку в английских

одеждах: у грека всё было в клетку, всё доставлено прямиком из Лондона и сшито по самой что

ни на есть последней моде.

   Боярин встретил его дружески, хоть и в халате и ночных туфлях. Крепко пожал ему пухлую

руку, и не успел усадить в кресло, как словно из-под земли объявился поп. Господин Яни, лишь

заслышав о краже жеребца, принялся причитать и до того разошелся, что стал сюртук на себе

раздирать.

— Да как такое может быть? А я-то думал, позвали меня продать кой-каких лошадей из

ваших табунов!.. Дошли до меня слухи,— уж не прогневайтесь! — будто вы много проиграли в

штос, и подумал я...

   Боярин остановил его великодушные речи, спросив — как научил его поп,— не продал ли ему

конокрад назад скакуна.

— Да как вам пришло такое в голову?! — захлопал глазами Яни.

— Ты, может, и не заметил,— разъяснил боярин. —Может, он совсем на себя стал не похожий,

может, его покрасили, царской водкой смазали да ещё через пар пропустили, как шелковичный

кокон. Где ж тебе и узнать его?

   Господин Яни клялся и божился именем детей и всех родных, что ничего не знает, и обещал не

спускать глаз с товара, который будет проходить через его руки. Пускай боярин на него

положится.

   Когда же стали толковать, откуда жеребец, грек даже подскочил в кресле, глаза выпучил, а

руку, которой размахивал, до того сжал, что затрещали суставы. Весь он был алее пламени...

Значит, так-то боярин в лошадях разбирается? Спрашивает, верно ли, что конь аглицкий? Да на

кой тогда важные бумаги и расписка? Да ему за всю жизнь таких оскорблений не было. Да ведь

он доставляет коней для гаремов падишаха...

— Ты, может, хочешь сказать, одалисок,—поправил его боярин.

— И кобыл, и одалисок! — горячился грек, не допуская мысли об ином происхождении жеребца.

Ничего не могли от него добиться, кроме свирепых протестов, клятв и проклятий.

— Спроси его, боярин,— и поп дипломатично спрятался за спину хозяина,— а не осталось

ли хоть самой малости из старой того коня упряжи, тоже аглицкой?

   Господин Яни не мог взять в толк.