Тихон круто повернулся, пошел к дому. Федот увязался провожать.
— Колька — подъесаул? С какого фронта?
— Что он, дурак — пузо под немецкий штык совать. Он, браток, всю войну рекрутов гонял, а после Февраля к батеньке в станичное управление писарьком приткнулся.
Осторожно, боясь испугать родных внезапным появлением, Тихон приоткрыл калитку. Вздыбился на цепи, залаял волкодав.
На крыльцо вышла старуха. Седые волосы, заплетенные в косы, уложены короной. Голову держала высоко, и сама держалась прямо, легко и свободно. Крупное, из дутого стекла монисто в три ряда обвилось вокруг смуглой шеи. Тихон залюбовался ею. Шестой десяток доживает, а бодра, свежа; красавицей была в свое время.
Мать уставилась на унтера, стоящего в распахнутой калитке. Прикрыла глаза. Перекрестилась. Скорбное лицо осенила тихая радость. Она видела сына, словно во сне, и не решалась шагнуть, стояла неподвижно.
— Мама, родная, — тихо, одними губами сказал Тихон.
Вот и вновь засияли ее полные материнской ласки глаза, расцвела улыбка на поджатых губах. Протянула к сыну руки и, теряя силы, облокотилась плечом о стену. Тихон заспешил к ней. Но она справилась с охватившей ее слабостью и твердой походкой сошла со ступенек крыльца.
— Сынок!.. Тиша!..
Притянула к себе, всхлипнула.
— Живехонек, вернулся, кровиночка моя… Ох, сердце зашло!..
Вошли в горницу.
Мать опустилась на колени перед иконой. Губы зашептали слова благодарственной молитвы.
— Отец скоро приедет. На заимке с ребятами яровые досевает.
Она еще раз обняла сына. Потом вышла из избы.
Через несколько минут завизжал и тут же затих поросенок. Тихон поглядел в окно, усмехнулся: огонь-старуха, уже опаливает поросенка!
В ожидании отца оглядывал знакомые вещи. Все тот же клест, которого словил он давным-давно, и им же плетенная из проволоки клетка. На круглом столике под сверкающим иконостасом — библия в кожаном переплете с серебряными застежками. К ней так и осталось благоговейное чувство, мудреные притчи вычитывал отец зимними вечерами из этой единственной в доме книги. Никто в семье, кроме отца, не прикасался к ней. Принес он библию с Орловщины полсотни лет назад: ею дед благословил его в путь-дорогу. На длинном обеденном столе — окованный медью глиняный кувшин с квасом.
В детстве Тихон удивлялся: вся семья пьет из этого кувшина, но когда бы в него ни заглянули, он всегда полнехонек. «Волшебный кувшин», — говаривал отец, усмешливо поглядывая на мать. А ну, как сейчас? Тихон приоткрыл крышку — полнехонек! Когда же успела? Ведь только что он выпил почти целый ковш!
Под потолком висела все та же десятилинейная лампа. И стекло сохранилось, когда-то надколотое им и заделанное жестью, вырезанной из консервной банки, которую он, преследуемый сворой собак, стащил с жуковской помойки.
Да, мало что изменилось за годы его отсутствия.
Погруженный в воспоминания, Тихон не заметил, как во двор въехала телега. И только когда волкодав загремел цепью и стал радостно повизгивать, очнулся и подошел к окну.
Отец сидел в измазанной навозом телеге: За его спиной лежала соха. На отполированном землей сошнике играл закатный луч. Торчали вилы. Натруженные руки отца, широкие и тяжелые, бессильно, точно плети, висели по бокам. Казалось, они тянули к земле все его туловище. Был он в круглой соломенной шляпе, с широкими, опущенными вниз полями — такие носят на Украине. Суровый старик высоченного роста, с окладистой темно-русой бородищей, в которой поблескивала седина. От краснощекого, крупноносого лица с большим морщинистым лбом и сочными губами веяло той долговечной силой, которая свойственна людям, прожившим большую часть жизни среди леса. И только в голубых глазах, глубоко спрятанных под лохматыми, свисающими бровями, сквозила тяжесть прожитых лет.
Вот отец сошел с телеги, грузный, широкий в кости. Легким движением поднял соху, отнес в сарай, стал распрягать коня.
Тихон не выдержал. Распахнул окно и, спугнув голубей, в один мах перепрыгнул через подоконник.
— Батя, дай помогу! — с мальчишеским задором крикнул он.
Сафрон Абакумович застыл на мгновение. Попытался что-то сказать и не смог. К нему шел русобородый голубоглазый сын. Шляпа упала с головы старика. Не выпуская из рук веревочных вожжей, он смахнул с ресниц слезу, повел плечом и неторопливо обнял сына.
— В станице первый георгиевский кавалер, — густо бася и похлопывая по плечу сына, сказал Сафрон Абакумович. — Жуковы от зависти лопнут. Не зря говорят: русский мужик ни с мечом, ни с калачом шутить не любит. Спасибо, сынок, обрадовал отца! Наклал, значит, вражине от полного брюха?
Тихон неотрывно смотрел в непривычно подобревшие отцовские глаза.
— Похудел, сынок, а так ничего, соколом выглядишь. В кости широк, стать ожогинская, крепкая, ну, а мясо нагуляешь.
Глаза старика увлажнились. Тихон хотел обнять его, но он отстранился.
— Будя, будя! Не баба…
И сам, смущенный этими словами, потупился. Не годится, чтобы дети видели его растерянность, плохой пример для молодежи.
Тихон, взволнованный, достал кисет, скрутил цигарку, выбил кресалом искру из кремня, раздул трут. Лицо отца дрогнуло. Из-под свисающих бровей он следил за сыном. Будто не замечая его осуждающего взгляда, Тихон выпустил облако дыма.
— Брось травить табачищем воздух, — голос отца прозвучал глухо, повелительно.
— Привычка, батя, фронтовая.
— Привычка-а!.. Вредная привычка, ненужная.
Как в давно забытые дни, Тихон не посмел ослушаться, смял недокуренную цигарку в пальцах. Старик вновь подобрел, глаза прояснились. Когда Тихон подошел к коню, отец отстранил его.
— Сам сделаю, отдыхай, сил набирайся.
Старый конь повернул к отцу морду, хватал влажными губами за бороду, а отец тихонько ворчал:
— Будя, будя, ишь, целовальник нашелся!
Насухо вытер соломенным жгутом конскую спину, подвел к колодцу, сильными руками вытащил большое ведро, оно дрожало и качалось на цепи.
— Пей, пей, Гнедко, во здравие.
Отвел Гнедка в конюшню, легко перемахнул прясло из сосновых жердей, поманил рукой сына. Оба подошли к развесистой пихте.
— Пихта! — сказал старик, пытливо вглядываясь в сыновнее лицо. — Чуешь, как пахнет? Дух захватывает. А ты табачищем воздух травишь.
Тихон насупился.
— Отвык я, батя. Там все порохом, гнилью пропитано: без курева нельзя. Уж забыл, как и багульник цветет. Война!
Отец сделал рукой протестующее движение.
— Не войной человек живет, а трудом. Смотри, радуйся. Мастерица-то весна какие ковры на лугах повыткала — куда человеку, — старик перекрестился и, недоверчиво глянув на сына, добавил: — Велика сила всевышнего!.. Эдак-то… Нахватался, поди, тама всяких бредней, вот и сумление гложет. По старинке жить станешь или как?
Тихон задумался. Улыбка сошла с его лица. Хотелось избежать этого разговора, он и сам еще многого не понимал.
— Что же молчишь, аль язык задубел?
Тихон решительным движением выдернул кисет, задымил. Изумленный таким оборотом, отец хотел было вырвать цигарку, но вовремя остановился. Обдумывая что-то, долго молчал. Изменился сын. Когда-то озорные, горячие глаза похолодели, остыли. В зрачках притаилась решительность, беспощадность. Что-то властное, мужское отличало каждое движение сына.
— И водку, поди, лакать приучился?
Тихон сплюнул цигарку на землю, ответил:
— Всяко, батя, приходилось. Война!.. А по старинке, видать, не проживешь… Не спрашивай, я и сам блудаю в потемках. Дай очухаться — все напрямик выложу.
Старик насупился.
— Ладно, батя, не сердись. Все образуется, разберемся. А курево можно и бросить.
— Зелен еще, сынок, вот и не понимаешь, о чем беспокоится старое сердце. Разве в табаке дело? Кури, коли приятно. Не принято в нашей семье, но не спорить же из-за пустяков. Я, сынок, о том: родился человеком — голову в грязь не роняй. Время-то смутное, как без батюшки-царя Русь выстоит? Вот о чем думать надо, а табак что. Как хошь, но к нам, старикам, надо прислушиваться. Молодость плечами, может, сынок, покрепче, ну, а старость — головой.