— Жена, дочка замерзают.
Федот вырвал вожжи из рук озябшего, ко всему безучастного ямщика, вскочил на облучок, погнал лошадей в станицу.
— В Совдеп! — попросил мужчина в оленьей дохе.
Кони, тяжело поводя запарившими боками, въехали во двор исполкома. Мужчина поднял на руки закутанную в меха женщину, внес в пустой председательский кабинет. За ней из кошевы выпрыгнула девушка в пыжиковой кухлянке. Федот, распаливая камелек, искоса посматривал на приезжих, вспоминал: они жили здесь, в Раздолье, на поселении. Давно это было, он еще в подпасках ходил, лет семь-восемь тому назад, но запомнил этих людей.
— Наташа?! — широко улыбаясь, сказал Федот. — Ох, и выросла! Здравствуй!
Девушка, смутившись, протянула руку.
— Не забыл?
— Разве забудешь?
Приезжий сбросил на пол оленью доху, стащил с женщины камысы, снял меховые чулки. Она протянула маленькие розовые ступни к огню, радостно засмеялась.
— Тепло, Богданушко!
Приезжий наклонился к ней, начал растирать маленькие ступни.
— Как ледышки! Ведь говорил: переждем ураган в Ельцовке, так разве тебя переспоришь.
— Не сердись, Богданушко, мне же ни капельки… — Женщина не договорила. Кашель потряс ее худенькое тело.
Приезжий, встревоженно на нее посмотрев, составил в ряд перед пылающим камельком несколько скамеек, расстелил доху, положил в изголовье мешок с вещами. Девушка прилегла около матери.
Приезжий круто повернулся к Федоту.
— Сходи за председателем, пусть коней немедленно даст.
Близился рассвет. Пропел петух. Ему откликнулся другой. За стеклами в переплетах разрисованных морозом рам просвечивала голубизна.
Облокотившись о стол, приезжий прислушивался к прерывистому дыханию жены. В его памяти встал пасмурный вечер девятисотого года.
…Военно-полевой суд… Он, профессиональный революционер Костров, приговорен к смертной казни… Первое знакомство с Ольгой состоялось в необычной обстановке. Ольга прошла мимо конвоя. Протянула ему букет, обнадеживающе улыбнулась.
— Мы, студенты, добьемся отмены несправедливого приговора.
Жандармский офицер грубо схватил ее за локоть.
— Идите, ничего не добьетесь, он уже по ту сторону жизни.
Ольга сверкнула темными глазами, вырвала руку.
— Отойдите, у вас руки в крови! Я невеста осужденного.
Жандармский ротмистр, пожав плечами, разрешил это, по его мнению, последнее свидание. Костров нехотя беседовал со студенткой. На душе было горько, беспокойно. «Каприз взбалмошной курсистки из богатой семьи», — думал он. Но букет сохранил, что-то светлое помимо воли проникло в сердце.
Смертную казнь заменили каторгой. Венчались в тюремной церкви. И хрупкая Ольга пошла за ним в Зерентуй. Там родилась дочка Наташа…
Сейчас Костров торопился в Петроград. Его вызвали в Совет Народных Комиссаров. Заезжать в Раздолье он не предполагал, но метель притомила лошадей, проплутали в дороге.
Костров оглядел кабинет. Удивился. На стене висели портреты Керенского, Корнилова и Милюкова.
В кабинет вошел осторожной, лисьей походкой пегобородый казак. Небрежным движением скинул с плеч дорогую, на лисьем меху, доху.
Костров бросил на него вопросительный взгляд.
— Селиверст Жуков? Я вызывал председателя исполкома.
Жуков самодовольно улыбнулся.
— Мы и будем-с, собственной персоной-с. Здравствуйте!
— Странно! Что же, Селиверст, не узнал?
— Не имею чести знать, товарищ комиссар, — косясь на маузер приезжего, схитрил Жуков.
Костров задумчиво смотрел на стоящего перед ним кряжистого старика.
…Не забылся длинный путь за Урал, пересыльные тюрьмы, перезвон кандалов, мрачные шахты зерентуйской каторги… Затем Раздолье — место первого поселения. Они с Ольгой батрачили у станичного атамана Жукова. Как-то раз в рождественский день у Жукова шло пьяное гульбище. Прибыли важные гости: войсковой атаман, протоиерей и уездный начальник с женами. На Уссури металась пурга. А войсковому атаману захотелось свеженькой осетринки. «Да чтоб осетр живой был, при мне хвостом бил! — пьяно рыгая, кричал захмелевший атаман. — Ты, Селиверст, уважь мое чрево, а я тебя не забуду». Богдан в тот день выехал в Ельцовку к умирающему товарищу. Ольга с Наташей хлопотали у раскаленной печи. Жуков велел Ольге пойти за осетром. Простудилась жена на подледном лове. Больше месяца пролежала в щелястой, продуваемой ветром избушке. Решили бежать в Америку, спасать ее. Но на берегу Берингова пролива стражники схватили…
Позванивая бубенцами, у крыльца остановилась тройка. Жуков проворно юркнул за дверь. Костров подошел к окну. В кошеве сидел молодой человек в медвежьей дохе. Взмахивая рукой, он что-то говорил председателю исполкома. Потом застоявшиеся кони рванули, кошева скрылась в снежной поземке.
— Кто это? — спросил Костров вошедшего Жукова.
Тот расчесал гребешком бороду, пригладил на висках волосы.
— Начальник уездной милиции, мой старшой Николай Жуков.
— В какую партию входит?
— В партиях я, товарищ комиссар, плохо разбираюсь; известное дело, темен, как крот. Сынок на германском кровь проливал — солдат, фронтовик…
— Какой он все-таки партии?
— Дай бог памяти, — хитрил Жуков. — Социалист он, революционер, кажись, большевик.
— Понятно! — усмехнулся Костров и уставился в председательскую переносицу. — Какая здесь в уезде власть?
— Известное дело — советская, — с едва уловимой иронией произнес Жуков. И стал рыться в бумагах, исподлобья наблюдая за приезжим.
— Советская власть с эсеровской закваской! — хмуро уронил Костров.
В этом восклицании было что-то угрожающее. Жуков переменил игру. Вскочив из-за стола, бочком подкатился к Кострову:
— Голубчик ты мой, Богдан Дмитриевич, здравствуй, прости, родной, сразу-то не признал!.. Постарел ты, изменился… И я ослаб глазами… Эх, жизнь, толчешься-толчешься, а что к чему — не поймешь… Вот не чаял. Пойдем со мной до квартиры, там обо всем и потолкуем. По старинке в баньку, попаришься вволюшку, погреешь косточки…
Ольга впала в забытье. Наташа тревожно смотрела на мать. Костров положил ладонь на лоб жены. Сухо сказал:
— Коней давай. Не до гостевания. Вот документы.
Жуков глянул в протянутые ему бумаги. Лицо его тотчас же приняло подобострастное выражение.
Когда он спустя четверть часа вернулся, Костров шагал по комнате, изредка останавливаясь около скамеек, на которых лежала Ольга.
— Землю бедноте дали? Безлошадным коней отпустили? Кредит зверобоям открыли? Порох, дроби для промыслов раздали? — стал отрывисто спрашивать он председателя исполкома. — А эту дрянь в печку, — взмахнув рукой на портреты, добавил Костров.
Жуков лебезил, отвечал уклончиво и невразумительно.
— Все как полагается, товарищ комиссар, по московскому декрету, значит, — частил он скороговоркой. — Хоть сейчас ревизию! Сожгем, все сожгем-с… Темные мы люди…
Больная застонала. Костров замолчал.
Уже было совсем светло, когда подъехала к исполкому запряженная в кошеву тройка. Звенели колокольцы под расписной дугой. Вороной жеребец бился в оглоблях, косил красноватым глазом на гнедых пристяжных, рывших ногами снег. Слегка пристегивая коренного вожжой, ямщик покрикивал:
— Играй, дьявол! Играй!
А рядом шумела довольно многочисленная, все время пополняющаяся толпа. Видимо, слух о прибытии комиссара, проживавшего в Раздолье на поселении, как-то проник в станицу.
Усаживаясь с Ольгой и Наташей в кошеву, Костров прислушивался к людскому гомону. Сейчас он хотел одного: как можно скорее добраться до города. Там он, конечно, обо всем расскажет, меры будут приняты. На такой тройке они скоро будут в Никольске-Уссурийске. Надо спешить. Телеграмма предписывала ему как можно быстрее прибыть в Петроград.
Толпа придвинулась ближе.
— Ему что! Кони готовы, сел и звени бубенчиками.
— Селиверст-то, бают, в Харбине дом купил.
— Надо б Сафрона позвать, он все обскажет.
— Ленину все прописать бы, он им холку-то намылит.