Изменить стиль страницы

– Всякий джентльмен вносит маленькое обеспечение, когда приходит время возвращаться на родину.

Я захлопнул маленькую калитку.

– В данном случае, мистер Корнелиус, – сказал я, – это время никогда не придет.

Ему понадобилось несколько секунд, чтобы это переварить.

– Как?! – чуть ли не взвизгнул он.

– Да, – продолжал я, стоя по другую сторону калитки. – Разве он вам сам этого не говорил? Он никогда не вернется на родину.

– О, это уже слишком! – воскликнул он.

Больше он меня не называл уважаемым сэром. С минуту он стоял неподвижно, а затем заговорил очень тихо и без всякой приниженности:

– Никогда не уедет… а! Он… он пришел сюда черт знает откуда… пришел черт знает зачем… чтобы топтать меня, пока я не умру, топтать… – Он тихонько топнул обеими ногами. – Вот так… и никто не знает зачем… пока я не умру…

Голос его совсем угас; он закашлялся, близко подошел к изгороди и сказал конфиденциально, жалобным тоном, что не позволит себя топтать.

– Терпение… терпение, – пробормотал он, ударяя себя в грудь.

Я уже перестал над ним смеяться. Но неожиданно он разразился диким, надтреснутым смехом:

– Ха-ха-ха! Мы увидим! Увидим! Что? Украсть у меня? Все украсть! Все! Все!

Голова его опустилась на плечо, руки повисли. Можно было подумать, что он страстно любил девушку и жестокое похищение сломило его, разбило ему сердце. Вдруг он поднял голову и выкрикнул грязное слово.

– Похожа на свою мать… похожа на свою лживую мать! Точь-в-точь. И лицом похожа. И лицом. Чертовка!

Он прижал лоб к изгороди и в такой позе выкрикивал слабым голосом угрозы и гнусные ругательства на португальском языке, переходившие в жалобы и стоны. Плечи его поднимались и опускались, словно с ним был припадок. Зрелище было уродливое и отвратительное, и я поспешил отойти. Он что-то крикнул мне вслед – думаю, какое-нибудь ругательство в адрес Джима, но не очень громко, так как мы находились слишком близко от дома. Я отчетливо расслышал только слова:

– Все равно что малое дитя… малое дитя…

Глава XXXV

Но на следующее утро за первым поворотом реки, заслонившим дома Патусана, все это исчезло из поля моего зрения. Исчезло со всеми своими красками, очертаниями и смыслом, – как картина, созданная художником на холсте, к которой вы после долгого созерцания поворачиваетесь спиной в последний раз. Но впечатление остается в памяти, недвижное, неувядающее, застывшее в замершем свете. Тщеславие, страхи, ненависть, надежды – они хранятся в моей памяти такими, как я их видел, – напряженные и словно навеки оцепеневшие. Я повернулся спиной к картине и возвращался в мир, где развертываются события, меняются люди, мерцает свет, жизнь течет светлым потоком, по грязи или по камням – не важно. Я не собирался нырять туда; мне предстояло достаточно хлопот, чтобы удержать голову на поверхности. Что же касается того, что я оставил позади, я не мог себе представить никаких перемен. Огромный и величественный Дорамин и маленькая добродушная его жена, взирающие на раскинувшуюся перед ними страну и втайне лелеющие свои честолюбивые родительские мечты; Тунку Алланг, сморщенный и недоумевающий; Даин Уорис, умный и храбрый, с его твердым взглядом, иронической любезностью и верой в Джима; девушка, поглощенная своей пугливой, подозрительной любовью; Тамб Итам, угрюмый и преданный; Корнелиус, при лунном свете прижимающийся лбом к изгороди, – в них я уверен. Они существуют как бы по мановению волшебного жезла. Но тот, вокруг которого все они группируются, – он один поистине живет, и в нем я не уверен. Никакой жезл волшебника не может сделать его неподвижным. Он – один из нас.

Джим, как я вам говорил, сопровождал меня в начале моего путешествия обратно в мир, от которого он отрекся. Иногда казалось, что наш путь врезается в самое сердце нетронутой глуши. Пустынные пространства сверкали под высоко стоящим солнцем; между высокими стенами леса жара дремала на лоне вод, и лодка, быстро увлекаемая течением, разбивала воздух, который опускался, густой и теплый, под сень листвы.

Тень близкой разлуки уже разделила нас, и мы говорили с усилием, словно посылая тихие слова через широкую и все увеличивающуюся пропасть. Лодка летела вперед; сидя бок о бок, мы изнемогали от жаркого стоячего воздуха; запах грязи, болота, первобытный запах плодородной земли как будто колол наши глаза; и вдруг, за поворотом, словно чья-то рука подняла тяжелый занавес, распахнула великие врата. Даже свет, казалось, затрепетал, небо над нашими головами расширилось, далекий топот коснулся нашего слуха: свежесть окутала нас, наполнила наши легкие, пульс стал учащенным, оживились мысли – далеко впереди леса растаяли у синего края моря.

Я глубоко дышал, я упивался простором открытого горизонта, воздухом, в котором дрожали отголоски жизни, энергии неумолимого мира. Это небо и это море были для меня открыты. Девушка была права – то был знак, зов, на который отзываешься всеми фибрами своего существа. Я позволил своим глазам блуждать в пространстве, как человек, освобожденный от уз, который распрямляет сведенные члены, бегает, скачет, отвечая на зов свободы.

– Как это прекрасно! – воскликнул я и только тогда посмотрел на грешника, сидевшего подле меня.

Голова его была опущена на грудь; он сказал:

– Да. – Не поднимая глаз, словно боялся, что на чистом небе начертан упрек его романтической совести.

Помню мельчайшие детали этого дня. Мы причалили к белому берегу. Позади поднимался низкий утес, поросший на вершине лесом, задрапированный до самого подножия ползучими растениями. Перед нами морская равнина, тихая и напряженно-синяя, тянулась, слегка поднимаясь, до самого горизонта, словно линией очерченного на уровне наших глаз. Сверкающая рябь легко неслась по темной поверхности, быстрая, как перья, гонимые ветерком. Цепь островов, массивных, бугристых, лежала перед широким устьем на глади бледной зеркальной воды, в точности отражающей контуры берега. Высоко в бесцветном солнечном сиянии одинокая птица, вся черная, парила, поднимаясь и опускаясь, все над одним и тем же местом и слабо взмахивала крыльями. Ветхие, закопченные шалаши из циновок возвышались на погнувшихся высоких черных сваях над собственным своим перевернутым изображением. Крохотное черное каноэ отчалило от них; в нем сидели два крохотных черных человека, изо всех сил ударявших веслами по бледной воде, и каноэ как будто скользило с трудом по поверхности зеркала.

Эта группа жалких шалашей была рыбачьей деревушкой, находившейся под особым покровительством белого господина, а в каноэ сидели старшина и его зять. Они высадились и зашагали навстречу нам по белому песку, худые, темно-коричневые, словно прокопченные в дыму, с серыми пятнами на обнаженных плечах и груди. Головы их были обернуты в грязные, но старательно сложенные платки.

Старик тотчас же стал многословно излагать жалобу, размахивая тощей рукой и доверчиво поднимая на Джима свои старые подслеповатые глаза. Народ раджи не оставляет их в покое; вышли недоразумения из-за черепашьих яиц, которые жители здешней деревушки собирали на островках, – и, опираясь на весло, он указал коричневой костлявой рукой на море. Джим слушал, не поднимая глаз, и наконец ласково приказал ему подождать. Он выслушает его немного после. Они послушно отошли в сторону и присели на корточки, положив перед собой на песок весла; терпеливо следили они глазами за нашими движениями. Необъятное море раскинулось; тихий берег тянулся на север и на юг за пределы моего зрения, и мы четверо казались карликами на полоске блестящего песка.

– Беда в том, – угрюмо заметил Джим, – что в течение многих поколений рыбаки этой деревушки считались как бы рабами раджи… Старый плут никак не может понять, что…

Он приостановился.

– Что вы все это изменили, – подсказал я.

– Да. Я все это изменил, – пробормотал он мрачно.

– Вы использовали представившийся вам благоприятный случай, – продолжал я.