Не от хорошей жизни возникали перед ним такие проблемы. Не от самой счастливой, цельной, слаженной, одухотворенной, общей семейной жизни…

Когда летчик сказал: «Возвращения не будет никогда!» — Малин ему позавидовал. Раз уйдя, он сам бы уже, наверно, не вернулся к прежнему, но он не мог бы сказать заранее с такой выверенной, железной легкостью, с такой беспросветной, не знающей сомнения уверенностью: «Н и к о г д а».

Впрочем, может, поэтому тот — летчик, а он — судья.

И он завидовал этой решимости, которая не выясняет, не спрашивает, не мучит себя сознанием тяжких душевных травм, наносимых другим, непоправимых последствий. Кто знает, может быть, только она и бывает права, ибо, как любят теперь говорить — «по большому счету», так вот по этому самому счету: лучше, чтобы один был счастлив, а другая несчастлива, чем тихо, не признаваясь себе в этом, будут несчастливы оба.

Впрочем, была ли несчастна в прежней своей жизни жена летчика? Наверное, нет… Возможно, она и не задумывалась над тем: любит — не любит; возможно, как хозяйка, как мать, она оставляла подобные проблемы тем, у кого забот мало, и занималась домом, детьми, им. А несчастлива она сейчас.

От разговора все-таки остался нехороший осадок… Летчик был, конечно, отличный мужик, но то ли его в последнее время дрязги доконали, то ли все-таки ему чуть-чуть не хватало уже вполне возможной в его весьма зрелом возрасте высоты… Малин стал перебирать личную почту — ту, что принесла секретарша. Письмо из клуба автомобилистов, членом которого он вот уже пятнадцать лет состоял, запоздавшее письмецо с поздравлениями ко дню рождения (ему недавно исполнилось пятьдесят три), приглашение на встречу с журналистами в ЦДЖ. Он снова перечитал телеграмму от Ивана…

Пора было начинать прием.

— Давай следующего, — сказал он секретарше.

Следующим был коренастый мужчина с розовой блестящей головой, с которой он в преувеличенной почтительности сдергивал голубую, из синтетической соломки шляпу.

— Почтеньице, почтеньице, Николай Александрович. Как влажность такую переносите? — быстро и приветливо говорил этот человек. — Весной в нашем с вами возрасте в городе тяжеловато… Весной с нами всякие такие штучки и происходят.

— Вот и решили опять садовничать на воздухе? — прервал его Малин. — И опять сутяжничать с хозяевами?

Лицо вошедшего не изменило приветливого, родственного выражения. Но глаза блеснули стальным непреклонным блеском, который, как давно уже заметил Николай Александрович, был особенно грозен у мелких, трудно выводимых на чистую воду жуликов.

— Это почему ж сутяжничать? Кто вам сказал, что сутяжничать?.. Я свой законный интерес соблюдаю, свою справедливую долю от четырехсот высаженных мною тюльпанов.

— Слушайте, Моксеев, вы в который раз судитесь с хозяевами участка из-за этих самых ваших цветов?

— Что ж, Николай Александрович, — смиренно сказал Моксеев. — Приходится… Сам за себя не постоишь, кто постоит?

— А скажите, Моксеев, зачем вы ходили на работу к Аникиной?

— А затем, чтобы коллектив знал об ее антиобщественных поступках.

— Какие же это поступки?

— А такие! — оживившись, сказал Моксеев. — Мужа своего бывшего бросила, нового из семьи увела — это во-первых, во-вторых, на даче и на садовом участке какие-то египетские ночи устраивают, в-третьих…

— Почему ж египетские? — перебил его Малин. — Вы в суде, выражайтесь поточнее.

— Именно египетские… Но это, конечно, только так говорится, образный оборот, и в том смысле особенно, что весь данный садовый участок не под полезные насаждения занят, а, извините, бутылками загажен.

— Вы что же, но всему участку лазили? — спросил Малин.

— Не лазил, а ходил, — с достоинством сказал Моксеев.

— И после этого написали письмо в организацию, где работает Аникина?

— Написал. Ничего другого не оставалось, чтобы пресечь…

— Так вы ведь не только к ней, но и к мужу в организацию тоже ходили и тоже письмо написали.

— Написал, не отрекаюсь. И точно указал номера машин, которые к ним на дачу фанеру привозили.

— Когда же вы успели записать номера машин?

— А когда только нанялся к ним. Мы сидели, обедали на терраске, ну, немножечко выпивали, как раз те машины и подъехали. Ну, я на салфеточку и записал.

— А для чего вы записывали-то? Что, уже тогда собирались с ними судиться?

— Тогда не собирался… Но на всякий случай материалы иметь надо. Теперь народ такой, ко всему готовым быть приходится.

— А с чего вы решили, что машины «левые»?

— А «правые» по воскресеньям фанеру не возят.

— Логично рассуждаете, Моксеев. Так вот, хотим вас привлекать за клевету.

— Это в каком же смысле клевета?

— В самом обыкновенном. Лезете не в свои дела, копаетесь в чужой личной жизни, слоняетесь по учреждениям и распространяете различные ложные слухи о людях.

— Эти слухи легко проверить. Тогда убедитесь, ложные или не ложные.

— А кто вам дал право проверять? Вы судитесь из-за тюльпанов, бог с вами, судитесь, мы уже вас знаем. Вы не первый раз отнимаете время у суда, но что вы людей-то изводите своими кляузами?

— Я, Николай Александрович, не торопился бы с выводами. У Аникина в парткоме уже работает комиссия по поводу машин.

Малин знал, что комиссия действительно работает по «сигналу» Моксеева. Аникин, фронтовик, подполковник инженерных войск, действительно попросил подвезти ему фанеру на дачу. Шоферы и машины были из его ведомства. Злоупотребление было пустяковое, но было… Ну, нужно было человеку — подвезли ему материал, причем материал, им законно купленный. Но этот Моксеев сумел-таки маленькую искорку раздуть в огонек. Комиссия работала.

Сумел использовать он и личную ситуацию Аникиных, людей немолодых, недавно поженившихся (она ушла от мужа, с которым фактически не жила уже много лет; Моксеев сумел вовлечь в это дело и ее бывшего мужа).

Однако Малин хорошо знал, что прижать по-настоящему Моксеева трудно. Дело о клевете, которое Аникины хотели возбудить, было в достаточной степени щекотливым, так как здесь уже в законном порядке должны были бы перемываться все косточки, чтобы установить ложность моксеевских наветов и наказать проходимца. А такое перемывание вряд ли было нужно двум уже немолодым и достаточно битым жизнью людям. Дела о клевете порой имели свойство бумеранга, обратный удар которого трудно было предусмотреть.

Малин посмотрел личное дело Моксеева. Во время войны по справке об эпилепсии возвращен с фронта в тыл… Эпилепсия фигурирует еще несколько лет в виде справок и медицинских свидетельств, затем эпилепсия исчезает, и по дальнейшим справкам Моксеев здоров и работает «культурником» в доме отдыха. По неизвестным причинам он расстается с домом отдыха и устраивается в общество охраны природы. Он становится профессиональным садовником. Нанимается к дачевладельцам. Как правило, нигде не удерживается больше одного сезона. Аграрная деятельность Моксеева сопровождается судами с хозяевами дач… Дела возбуждает Моксеев, неизменно обвиняя хозяев в нарушении трудового договора. Дела копеечные, пустяковые. Сутяжничество Моксеева мелкое, рублевое, но не всегда можно отказать ему в иске, кое-где он находит уязвимые места в договоре, умело их использует, высуживает деньги. Закон знает, скользит рядом с законом, отклоняясь минимально, так что простым глазом не разглядишь. Такие, как Моксеев, тягостно распространены в нарсудах. Дает сигналы, ходит по учреждениям с видом обиженного, оскорбленного, обманутого в лучших чувствах человека, трудяги. Очень любит сочетания слов: «моральный облик», «поведение в быту», «нарушение норм», «разложение семьи» и прочее. И всегда он чуть-чуть прав, так как что-то вынюхал из действительной жизни, но раздул и придал другой оттенок всему, и вот уже люди становятся в позицию защищающихся и объясняют, оправдываются. И те, кто слушает их объяснения, думают, верно: все так, конечно, Моксеев — мерзавец, но ведь нет дыма без огня… В суде и в учреждениях, где он бывает, знают, что он тип судебного графомана, то, что журналисты называют «чайник». Но… все-таки… однако… чуть-чуть… нет дыма без этого самого…