Изменить стиль страницы

Борис вспомнил свое поведение в финском санатории и покраснел багрово, до слез.

— Нет, — проговорил он, — больше никогда. Но я... я еще очень недавно ужасно изменил, очень скверно и противно. Но, честное слово, этого больше никогда не будет. Никогда.

— Ох, как я бы вас презирала! — воскликнула Мариша.

И она даже стукнула кулачком по столу.

Очарование кончилось.

Бориса разом как бы отбросило от нее. Он вновь был отдельно от нее — самостоятельный человек, сам отвечающий за свои поступки. Он сказал угрюмо:

— Может быть, я еще дам вам повод презирать меня за какую-нибудь ошибку. Я вполне сознаю, что могу еще не раз ошибиться. В конце концов я не выбирал своих родителей и среды, в которой вырос. А притворяться, что я не такой, как есть, я не стану. Терпеть не могу притворства.

Борис встал и, нахмурясь, зашагал по комнате. «Надо уходить», — подумал он.

Мариша взглянула на него укоризненно.

— Как вам не стыдно! — промолвила она. — За что вы обиделись? Вдруг рассердился... — Она передернула плечами. — Я совсем не о том говорю. Я сама все время путаю, вот сделаю не то, а Фома Григорьевич поправляет. Я говорю о том, чтобы не изменить, а это совсем другое. И тут ни при чем самолюбие. Такое самолюбие — это уже нехорошо. Кто вас корит вашим происхождением? Только вы же теперь не маленький, сами можете решать. Я вот без всякого самолюбия скажу, что никогда не изменю, лучше умру, чем изменю.

— Я тоже лучше умру, чем изменю, — сердито повторил ее слова Борис и, услышав их, почувствовал, что дал такую клятву, которую переступить нельзя.

Но Мариша и не заметила, что эти слова прозвучали как клятва. Для нее сейчас это были очень обыкновенные слова.

— А про завтрак-то я и забыла! — воскликнула она. — Только у нас очень мало еды.

— Мне не нужно, — заторопился Борис. — Вы не беспокойтесь...

— Пожалуйста, не командуйте, — строго сказала Мариша. — Я сама знаю, что делать. То, что есть, поделим поровну. Вы все равно понимаете еще меньше моего. Теперь уж я это окончательно вижу.

Она двигалась, говорила, а мысль о Николае, о его гибели все время жила в ней, и больше всего она удивлялась тому, что эта мысль звала ее жить, действовать, а не слабеть, не плакать.

— Вы умеете ненавидеть врагов? — спросила она Бориса. — Вы понимаете, что такое месть?

Борис ответил не сразу:

— Еще не совсем. — Он старался быть совершенно честным. — Но, кажется, я пойму. Я, кажется, умею ненавидеть, но мне... но мне, — договорил он с чрезвычайным усилием, — мне не приходилось еще сильно любить. Так сложилось...

Мариша кивнула головой:

— Да, я понимаю. У вас так сложилось. Вам сначала надо было возненавидеть, а теперь вы полюбите. Вы просто не видели, кого можно любить. И вы, наверное, среди солдат любили себя, а товарищей еще не умели разглядеть. Только свои тягости как следует видели.

Это было настолько верно, что Борис посмотрел на нее с невольным уважением, почти со страхом.

Они позавтракали и пошли — она на работу, а он в казармы.

Чуть только Борис явился, Мытнин сказал ему:

— Тебя Клешнев вызывает, иди к нему.

По дороге в Смольный Борис обратил внимание на людей с торжественно-возбужденными лицами, толкавшихся на перекрестках, в подъездах, у ворот. В одной из таких групп ораторствовал какой-то бритый мужчина в котелке, очень солидной наружности. Борис остановился послушать.

— Это дело нескольких дней, — говорил мужчина тем баритоном, который обычно принято называть бархатным. — Весь народ встал против, всеобщая стачка — инженеры, чиновники, все руководители министерств, почтовые служащие... А банковские работники — просто герои, подлинные герои. Замкнули на ключ свои сейфы и категорически отказали этим разбойникам в каких-либо деньгах.

— А сейфы охраняются? — спросила какая-то дама. Широкополая шляпа бросала тень на ее длинное и узкое лицо. Из шляпы торчали перья.

Мужчина успокоительно ответил:

— О, разумеется. Можете быть совершенно спокойны, мадам.

Борис зашагал дальше. «Большой Кошель», — вспомнил он. То, что он силился понять в книгах, теперь открывалось ему в самой жизни. Этот Кошель, боровшийся за свое право жить трудом народа, очень ловко затемнял людям мозги: ведь и он, Борис, бросившись на войну, тоже думал, что защищать богатства тунеядцев — это и значит защищать отечество от врага. А сами они, пока народ погибал на фронтах, прекраснейшим образом торговали с теми же немцами.

«Империалистический грабеж...» — вспыхнули в нем слова Ленина. Еще всего два года тому назад, когда он впервые услышал эти слова от Клешнева, они не были поняты им до конца. И в беседе с Клешневым после Февральской революции он еще не понимал их, а позавчера, штурмуя Зимний, он сам на деле превращал империалистическую войну в гражданскую. Вместе с рабочими, солдатами и матросами он боролся с правящими классами, свергал правительство помещиков и капиталистов и утверждал правительство рабочих и крестьян. Теперь-то уж он больше не собьется. «Я лучше умру, чем изменю», — вспомнил он свою клятву Марише.

Борис явился к Клешневу в таком возбуждении, что тот спросил:

— Что с вами?

— Ничего, — отвечал Борис, — я просто много думаю...

— И получается?

— Получается, — радостно улыбнулся Борис. — Я теперь, кажется, в общем правильно думаю.

Эти слова прозвучали такой откровенной наивностью, что Клешнев впервые ощутил доброе чувство к этому молодому человеку. «А Лиза права, — подумал он, — из такой семьи, а честный. Бывает».

— Вам, вероятно, известно, — сказал он Борису, — что чиновники и служащие объявили стачку? У нас сейчас каждый человек на учете. Вас мы решили включить в группу для связи. Придется помотаться по городу. Может быть, и ораторствовать придется, бить врага в самую душу. Сумеете?

Борис молчал, обдумывая это неожиданное поручение.

— Свяжитесь прежде всего с Мариной Граевской, — продолжал Клешнев, — Она всегда на месте, все нити у нее в руках. Вы, кажется, вчера уже познакомились?

— Я постараюсь, — сразу ответил Борис. — Спасибо, я готов, сделаю все, что смогу.

Его колебания разом кончились, как только он услышал, что работать ему придется вместе с Маришей. Значит, он будет каждый день встречаться с ней. Ради этого он пошел бы и на самое невозможное дело. Ему казалось, что ради этого он даже способен стать заправским оратором.

— Спасибо вам, — повторил Борис с таким чувством, что Клешнев прищурился, глядя на него, и невольно усмехнулся. В усмешке его на этот раз сквозило явное добродушие.

XXXVIII

Теперь надеждой Санкт-Петербурга стали юнкера. Они должны были соединиться с казачьими отрядами Краснова, которые вел бежавший из Зимнего Керенский, и восстановить прежнюю привычную жизнь. Эта жизнь затаилась в петербургских квартирах, загроможденных старинной мебелью и увешанных картинами. Отсюда глухой ночной порой выходили молодые люди в юнкерской форме, и морщинистые старухи, всхлипывая, крестили их на прощание, а молоденькие девушки восторженно целовали их в губы. Тем временем толстые люди, со складками на затылках, сидя в заграничных отелях, подсчитывали количество этих молодых людей и с сомнением покачивали головами. Они своевременно переправили из России свои деньги в Стокгольм, Цюрих и разные другие города. Для этих людей границ не существовало, родина их была там, где находились их деньги, а деньги прокладывали им путь в любую страну. Они понимали, что много крови должно пролиться в борьбе за их деньги и за их власть. Молодых людей в юнкерской форме не могло хватить надолго. Нужна была помощь Европы, — будь то Англия, Франция или Германия, всё равно.

Днем двадцать девятого октября Борис явился к Марише. Прихрамывал, с трудом волоча ногу, он вошел в комнату, где она работала.

— У меня донесение о владимирских юнкерах... — пробормотал он и опустился на стул.

Через минуту Мариша уже перевязывала ему ногу (аптечка всегда была при ней), а он угрюмо рассказывал: