Изменить стиль страницы

— Ну, девушка, быть тебе сестрой.

Мариша работала в палате, где часто умирали.

Она никак не могла привыкнуть к этому. Запершись у себя в каморке (она поселилась при госпитале), Мариша частенько плакала. Ей было очень жалко людей, и жить становилось все страшнее и страшнее.

К весне в госпиталь привезли совсем молоденького самокатчика. Черноглазый веселый доктор признал его положение безнадежным. Самокатчик, раненный в грудь, умирал от чахотки. Рядом с ним лежал унтер с большими усами. У него было ранено бедро. Мариша не раз слышала, как унтер занимал мальчика разговором:

— Сколько звездочек у штабс-капитана?

Самокатчик робко отвечал:

— Че-четыре.

— «Четыре, господин унтер». Вот как нужно отвечать. А сколько у подполковника?

— Три, господин унтер.

— А полосок сколько на погоне у подполковника?

Вскоре самокатчик совсем ослабел. Еще утром он мог ходить. Спускал белые безволосые ноги на пол, вставлял сухонькие эти палочки в драные туфли и шлепал туфлями по палате. Так еще утром он бродил по палате, а перед обедом вдруг закачался и слабыми пальцами ухватился за кровать. Маленькое лицо его стало белей простыни, ярко проступили веснушки, и явственней обозначилось, до чего тонка его шея. Тельце его сразу как-то обмякло, и пот смочил рубашку.

Мариша подхватила мальчика и отнесла его на кровать. Он был совсем легонький, как ребенок.

Унтер не пытался больше с ним заговаривать. Он лежал молча, а к вечеру вытащил из-под подушки золотого «георгия», долго рассматривал его — видимо, хотел позабавить мальчика, — но потом опять спрятал его пол подушку.

Веселый черноглазый врач поставил в истории болезни самокатчика после слов «положение безнадежное» черту, как будто мальчик уже умер. И, когда он ушел, унтер пробормотал:

— Убивец проклятый.

Ночью унтер не спал. Он поглядывал на самокатчика, который изредка шевелился и стонал. И вдруг самокатчик захрипел.

— Санитар! — позвал унтер. — Санитар!

Тотчас прибежала Мариша.

Самокатчик последним усилием поднял одеяло на лицо, закрылся с головой и затих.

Унтер приподнялся на локте, повернул к самокатчику желтое, сухое, с обвислыми усами лицо.

— Митюха! — тихо позвал унтер. — Митгоха, а?

Самокатчик не отвечал и не двигался.

— Что ж это, Митюха? — спросил унтер. Он вынул из-под подушки «георгия» и опять позвал: — Митюха!

Митюха не отвечал.

Унтер долго смотрел на него, закрытого с головой одеялом, сунул «георгия» обратно под подушку и, увидав, что по щекам у Мариши текут слезы, приказал:

— Буди санитара, плачем не поможешь.

Подошел санитар, смачно зевая и крестя свой влажный красный рот.

Самокатчика раздели догола. Белье с кровати унесли. Голое, слегка коричневое тело до утра лежало на потрепанном красном матраце.

Утром самокатчика унесли, а на освободившуюся койку положили солдата-артиллериста с гноящейся раной на ноге. Это был Николай Жуков.

Когда в палату прибывал артиллерист, Мариша тотчас вспоминала, как опрокидывали все на своем пути артиллерийские упряжки, и удивлялась, что в самих артиллеристах нет ничего страшного и что они ничем не отличаются от других раненых. Но в этом артиллеристе было что-то необычное. Он совсем не стонал, глаза у него были недобрые, и она плохо понимала, почему он так следит за каждым ее движением. В то же время ей казалось, что он совсем не такой недобрый. Однажды он вдруг попросил ее рассказать о том, откуда она. Она ответила очень коротко и отошла. Этот раненый беспокоил и волновал ее иначе, чем все другие.

Как-то ночью он сказал ей:

— А ведь вас, Мариша, куда понесет, туда и попадете. Так нельзя. И нельзя жалеть всякого без разбору.

Обойдя раненых, Мариша уже шла к себе в каморку, и Николай проговорил эти слова почти шепотом. Мариша остановилась у его кровати. Тусклый и неподвижный свет лампочки, тлевшей под потолком, смутно освещал ее по-ребячьи наивное, но с упрямым подбородком лицо. Она ответила:

— Вас это не касается. Спите.

— Касается. Меня повесят, а вы вешальщика жалеть будете.

— Как вам не стыдно! — тихо воскликнула Мариша, и в ее голосе послышались слезы. — Что я вам плохого сделала?

Николай улыбнулся, глядя на ее бледное, усталое лицо.

— Не надо быть слишком хорошей, — промолвил он. — Надо жалеть с выбором. Я не про раненых говорю. Я вообще про людей говорю.

— А если у кого несчастье?

— Смотря у кого. Некоторым я желал бы несчастья, вот сам хочу кой-кому устроить несчастье.

Удивительнее всего было то, что, говоря такие злые слова, он улыбался доброй улыбкой. Но при этом он вовсе не шутил. Мариша привыкла к тому, что раненые говорят злые слова, даже ругаются. Но у этого все было как-то иначе. Она не знала, что ему ответить.

— Спите! — сказала она строго. — Ночь!

И ушла к себе в каморку.

Но с тех пор Николай то и дело заговаривал с ней.

Каждое его слово было полно гнева, но в то же время она слышала в его голосе неожиданную доброту. Он заговаривал с ней так, словно давно ее знает и лучше понимает ее мысли и чувства, чем она сама. Как будто он и есть тот дядя, к которому она ехала в Петроград и который, как она недавно узнала, умер перед самой войной.

Николай не выздоравливал. Рана гноилась. Веселый черноглазый врач уже заранее определил, что в артиллерию ему не вернуться — там надо ездить верхом. А в пехоте он еще может пригодиться. Положение, во всяком случае, не безнадежное. Ничего. Солдат еще послужит.

XIV

В одном из октябрьских номеров вечерней газеты Борис прочел о том, что член Государственной думы Михаил Борисович Орлов состоит в военно-морской комиссии. Это был отец Сережи Орлова, его товарища, вместе с ним окончившего гимназию ускоренным выпуском. Борис бывал у Сережи дома и знал его отца лично. Прочитав об Орлове в газете, он отправился к нему, чтобы рассказать о том, что видел и пережил. Может быть, этому человеку, стоящему теперь у власти, полезно будет узнать правду о солдатской жизни? И еще: может быть, он поможет Борису. Впрочем, Борис сам не знал, чего хочет от члена Государственной думы.

Было восемь часов вечера, когда Борис позвонил у двери общественного деятеля. Член Государственной думы был дома и музицировал. Он сидел в гостиной перед роялем на круглом вращающемся стуле; на таком же стуле рядом с ним сидела его жена. В четыре руки они разыгрывали «Сон в летнюю ночь» Мендельсона.

Чистенькая горничная пустила Бориса в прихожую и постучала в дверь гостиной. Музыка прекратилась, и недовольный голос спросил:

— Кто это?

Дверь скрипнула, и член Государственной думы появился перед Борисом. Это был большого роста, плотный человек в идеально чистой пиджачной паре. Борис знал, что это не бутафорская массивность: гимназистом он не раз стискивал зубы, когда Орлов жал ему руку.

Член Государственной думы не узнал Бориса. Только когда тот назвал себя, он вспомнил:

— Ага! Как же! Пожалуйста. Но Сережи нет. Сережа был тяжело ранен, а теперь поправился и снова на фронте. Я у вас вижу «георгия». Это хорошо. Но почему вы до сих пор солдат, а не офицер? Вы ко мне по делу?

Он провел его в гостиную и познакомил с женой. Жена, поздоровавшись с солдатом, вышла. Член Государственной думы опустился в кресло и пригласил Бориса сесть.

Все было мягко в комнате: ковер на полу, диван, кресла, стулья. Лицо у члена Государственной думы приняло привычно-внимательное выражение. Лицо было полное, чисто выбритое, с большим мясистым носом.

Борис начал, волнуясь:

— Я пришел к вам сказать, что солдатам очень плохо.

Тут все мысли ушли от него, он подцепил на лету тольку одну: про трамвай — и продолжал:

— Солдатам даже в трамваях не разрешают ездить.

Большое тело члена Государственной думы заколыхалось в кресле.

— То есть как это? Они виснут на всех подножках, забивают площадки, затрудняют пассажиров... Нет, нельзя! Возмутительно!