после долгих лет перерыва. «Очень, очень волнуюсь. На репети¬
циях все выходит глубже, чем прежде, но что будет на спек¬
такле».
А из следующего письма Орленева, помеченного 7 января, мы
узнаем, что Карамазова он сыграл «очень хорошо... но ак¬
триса. .. Это ужас что такое, нет, играть невозможно с чужими,
не сыгравшимися в мой тон. Это меня всю жизнь мучило». На
дурных партнеров он жаловался и пятнадцать лет назад. А До¬
стоевский? Публика принимает его хорошо, только кто знает по¬
чему: то ли потому, что она живет еще по инерции прошлым, то
ли потому, что для искусства, если оно подымается до уровня
Достоевского, нет границ во времени.
Он готов в этом усомниться: на его памяти сменилось не¬
сколько эпох в театре, он застал еще эпоху Островского, потом
пришел Чехов, теперь Чехова не играют... У каждого времени
свои песни. Какое теперь время и какие теперь песни? Кто по¬
может ему в этом разобраться? Одни ставят революционные
агитки и тащат митинг на сцену, другие экспериментируют в сту¬
диях, третьи постыдно халтурят и берут гонорар крупчаткой, чет¬
вертые смотрят на Запад и едут в эмиграцию. Анархист Мамонт
Дальский незадолго до смерти звал его к себе в сподвижники.
Орленев посмеивался, отшучивался и пока что вернулся к гастро¬
лерству, не пугаясь все обострявшихся тягот быта. Репертуар
у него старый, хотя его интересуют такие пьесы, как «Дантон»,
и он по-прежнему дорожит в искусстве красотой как категорией
бессмертного человеческого духа и добром как категорией дей-
ствия, необходимого, как ему кажется, людям во все периоды че¬
ловеческой истории...
Питается он скверно; в Рязани ему дали продовольственную
карточку, теперь Шурочка может успокоиться, по крайней мере
хлеб у него будет. В столовой его кормят котлетами из конины,
вкус у них неприятно-сладковатый, запах чуть тухлый, но он их
ест; от его былого гурманства не осталось и следа. «Вот это мне
нравится,— смеется Орленев.— Раньше говорили: лошади по¬
даны, это значило — экипаж ждет у подъезда и можно ехать, те¬
перь, когда скажут — лошади поданы, торопись за стол и кушай
котлетки!» Долгая жизнь в довольстве по испортила его, он не¬
прихотлив и легко мирится с бедностью; окружающие его актеры,
люди рядовые, всю жизнь едва сводившие концы с концами, за¬
видуют его нетребовательности и выносливости. Как уживаются
его кутежи и расточительность с таким аскетизмом! Единствен¬
ное, что его угнетает, это стирка («сегодня в первый раз в жизни
стирал себе в холодной воде сорочку, вот ты бы посмеялась, если
бы увидела»,— пишет он жене), но и к этому он бы привык, если
бы не Шурочка — как обеспечить ей сколько-нибудь сносное су¬
ществование?
На короткое время он возвращается в Москву и идет в бюро
(актерская биржа) подыскивать себе работу. Там среди дирек-
торов-нанимателей обращает на себя внимание энергичный ма¬
ленький человек с чемоданчиком в руке. Метод вербовки у него
особенный, еще неизвестный в анналах театра. П. Дьяконов
в своих неизданных мемуарах так описывает этого директора:
«Он заводил разговор то с одним, то с другим актером, открывал
свой чемоданчик, доставал оттуда белый хлеб и аппетитный ку¬
сочек копченого окорока, отрезал по ломтику и угощал своих
собеседников. «Вот, дорогой, чем будете питаться, если поедете
со мной в Алатырь» 7. Изголодавшиеся актеры глазам своим не
верили и в поисках сытости подписывали контракт с предприим¬
чивым директором. Не устоял перед соблазном и Орленев, хитро
подмигивая, он говорил товарищам по труппе: «Там реки молоч¬
ные и берега кисельные! Это вам не рязанские лошадки!» Миф
о сытости рассеялся в первый день их приезда в Алатырь, там
было голодно, как повсюду тогда в России. Оставалось только
тайной, где достал директор ветчину и белый хлеб для рекламы?
Он и сам жил впроголодь, и пе удивительно, что никто из актеров
его не ругал. Он честно повинился: каким другим путем он смог
бы собрать такую сильную труппу во главе со знаменитым Орле-
невым.
Условия жизни здесь были еще хуже, чем в Рязани, но спек¬
такли проходили с подъемом; публика любила актеров, и они пла¬
тили ей тем же и, несмотря на нищету (люди отчаянно обноси¬
лись, а пьесы у них были и «костюмные»), обставляли спектакли
с тщательностью, которой могли бы позавидовать и некоторые
столичные театры. Орленев и его друзья так втянулись в жизнь
этого маленького городка, затерянного в просторах заснеженной
России, что всей труппой участвовали в одном из первых суб¬
ботников — приводили в порядок запущенные улицы и площади.
Он прожил в Алатыре вместе с Шурочкой несколько месяцев и
помимо спектаклей выступал в концертах в железнодорожном
клубе, читал свои любимые стихи в сопровождении виолончели,
на которой играл местный музыкант-любитель. Когда кончился
сезон в Алатыре, Орленев поехал в Казань и Астрахань.
В декабре 1920 года в Астрахани у него родилась дочка. Он
так ждал этого часа, что несколько дней даже играть не мог, чего,
кажется, никогда и ни при каких обстоятельствах с ним до того
не случалось. «Только все о тебе молюсь, беспокоюсь»,— писал
он Шурочке. С дочерью от первого брака, которую тоже очень
любил, он встречался редко; та семья его молодости распалась
рано, и в непрерывности событий его бурной актерской жизни
у него не было ни возможности, ни потребности оглянуться на¬
зад. Теперь он был пожилым человеком, уже вкусившим все
плоды всероссийской славы, застрявшим на перепутье двух исто¬
рических эпох и не знающим, как собой распорядиться. И радость
отцовства на пятьдесят втором году жизни была для него подар¬
ком судьбы. С первого взгляда он не производил впечатления
человека, ищущего покоя у семейного очага. И на самом деле он
держался стойко, хотя силы порой ему изменяли — усталость
у него была не столько физическая, сколько душевная. Земля
сорвалась с оси, а у него «время идет страшно медленно», как
пишет он в одном из писем. Мало впечатлений, мало событий;
развлечение только такое — игра в цифры, захватывающая своим
космическим размахом. В Баку сбор со спектакля был 120 мил¬
лионов, в Пятигорске 500 миллионов (сто миллионов он перевел
по почте жене и дочке). Жизнь — как на вулкане, он же как
играл Карамазова и Освальда, так и играет.
Иногда ему кажется, что в этом высший его долг — есть же
какие-то ценности, которые не обесцениваются при любых исто¬
рических потрясениях! Иногда он тяжко сомневается: его спек¬
такли, как правило, собирают публику, и аплодисментов не стало
меньше, но, может быть, это интерес к музею, к занимательной
древности? Недавно какой-то наглый администратор, в прошлом
(как позже выяснилось) учитель танцев женской гимназии, вы¬
гнанный за пьянство, поинтересовавшись гражданским положе¬
нием Орленева, где он служит, с каким мандатом ездит, сказал
ему: кто, собственно, вы такой — обломок девятнадцатого века,
любимчик Суворина, кустарь без мотора? Надо было ему отве¬
тить, проучить его,— Орленев промолчал, побрезговал, и от тоски
на несколько дней запил. Из Армавира он пишет жене: «Получил
твои письма... они полны и любви, и тоски. А я что, не тоскую...
Но о чем же писать? Все одно и то же повторять. Ведь у тебя
каждую минуту новое — все движения, все словечки ее, ты полна
материалом, а мои письма в сравнении с твоими такие скучные!»
Там жизнь, ее поминутный рост и вечное обновление, здесь хотя
и беспокойная и очень неудобная, но рутина. Тяжкий каждоднев¬