Эта мечта старших славянофилов показывает абсурдность укоренившегося обычая выставлять их эдакими квасными патриотами, открещивающимися от всего иностранного. Их программа сохранения русскими русскости есть, по сути, программа будущего спасения Запада, а это значит, что они любили Запад, ибо забота о спасении есть одно из самых достоверных проявлений любви. Георгий Флоровский считал, что они любили Европу не меньше, чем Россию, и, может быть, это так и было, тем более что синонимом любви является жалость, а они жалели Запад, движущийся к бездуховности.
Сказанное приводит к заключению, что старшие славянофилы не только раньше Данилевского начали пользоваться в своей историософии многоцивилизационной моделью человечества, но и пошли дальше его в её осмыслении, как бы пытаясь проникнуть в замысел Творца, создавшего человечество дискретным. В их концепции необходимости для России идти своим путём не столько ради себя, сколько ради своих европейских братьев звучит идея взаимной дополнительности цивилизаций, которой нет у Данилевского. Данилевский смотрит на Европу как на врага России, славянофилы видят в ней заблудшего брата, которого надо вернуть к полноценной жизни. В этом они глубже и интереснее и более поздних последователей Данилевского, включая и самого Тойнби.
Сегодня гордой западной цивилизации, уже даже не протестантской, а постпротестантской, больше нечем гордиться. Когда в своём безудержном потребительском экстазе она и вправду подошла к тотальному кризису, ибо он назревает в области экологии, потепления климата, обрушения финансовых пирамид, подорожания и ухудшения качества пищи, а миграция в Западную Европу достигает масштаба Великого переселения народов, становится очевидным, что самыми глубокими мыслителями XIX века были не представители «немецкой классической философии», вещавшие от имени выдуманной ими же самими «Абсолютной истины», а наши славянофилы, заложившие основы философии православия, опирающейся на богооткровенную истину. Её не надо выдумывать – она дана людям раз и навсегда две тысячи лет тому назад, – её надо только сохранять, что и делает Русская Православная Церковь, в которой Хомяков видел главный источник всякого знания. Но без России и без русского народа эта носительница Вечной Истины существовать не может, поэтому славянофилы и дают нам завет, который в самой краткой форме повторил наш современник Николай Рубцов:
«РОССИЯ, РУСЬ, ХРАНИ СЕБЯ, ХРАНИ!»
Храним ли мы себя, остаёмся ли русскими, выполняя тем самым своё историческое предназначение? Искушений сойти с выпавшего на нашу долю пути было у нас множество, но самые сильные соблазны приготовил нам двадцатый век, который и стал решающим испытанием русской прочности. Ответу на вопрос, выдержали ли мы этот экзамен, и будет посвящён весь наш дальнейший разговор.
Глава 4Век начался
Хотя деление непрерывного потока истории на отдельные столетия условно, оно имеет большое психологическое значение. Накануне завершения XIX века и наступления XX Европа испытывала какое‑то лихорадочное возбуждение. Главной темой газетных и журнальных статей и публичных выступлений стало подведение итогов «века девятнадцатого, железного», как назвал его Александр Блок, и попытки заглянуть в следующий, который вот‑вот наступит. В воздухе витало ощущение, что стоит войти в Новый век, и вся жизнь потечёт по‑новому, станет совсем другой. В общем, наступило время великих ожиданий.
Вглядываясь в этот короткий, но очень интересный отрезок истории – самый конец XIX столетия, – замечаешь любопытнейшую вещь: ожидания в Западной Европе и ожидания в России по своему духу были весьма несхожими.
Запад, к которому в это время уже надо было причислять и Соединённые Штаты, переполнялся оптимизмом. Там господствовало убеждение, что «прогресс», начавшийся после победы Реформации, в двадцатом столетии станет достоянием не только передовых стран, но и всего человечества, вдохновлённого примером этих стран и пошедшего за ними. Наука, уже и в XIX веке творившая чудеса, достигнет ещё более высокого уровня, познает все тайны материи и обеспечит людям полную власть над природой, избавив их этим от голода и нищеты и сделав счастливыми. Все народы и племена, даже самые отсталые, станут просвещёнными, в результате чего разумно и правильно устроят свою жизнь. Просвещение уничтожит расовые и националистические предрассудки, чтобы, как сказал Маяковский, «без Россий, без Латвий жить единым человечьим общежитьем». Короче говоря, ожидание Запада было светлым, радостным и оптимистичным.
Совсем иначе смотрела в приближающееся новое столетие Россия. Ей оно представлялось загадочным, способным преподнести неприятные сюрпризы, держащим камень за пазухой. Неумолимо надвигающийся век у многих вызывал дурные предчувствия и даже безотчётный страх, хотя были и оптимисты. Русское общество разделилось само в себе, распавшись на сумму несогласных друг с другом небольших групп, каждая из которых искала свой выход из тягостной для всех неопределённости. Эта атмосфера потерянности повторилась в России на полтора десятка лет позже, накануне Первой мировой войны, поэтому её описание, данное Алексеем Толстым, прекрасно подходит и к кануну двадцатого века. Речь у него идёт о столице, но в ней, как в капле воды, отражалась жизнь всей страны.
«Петербург жил бурливо‑холодной, пресыщенной, полноценной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зелёные столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт – парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. – Так жил город.
В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и бетона строились банки, мюзик‑холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнажёнными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, луна‑парки. Инженеры и капиталисты работали над постройкой новой, не виданной ещё роскоши столицы неподалёку от Петербурга на необитаемом острове.
В городе была эпидемия самоубийств. Залы судов пополнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Всё было доступно – роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражён дворец…
То было время, когда любовь, чувства и добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.
Девушки скрывали свою невинность, супруги – верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения – признаком утончённости. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди придумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными».
Читатель, наверное, уже заметил, что это описание можно почти без поправок отнести и к 90‑м годам прошлого века, когда у нас началась безудержная приватизация и капитализация. Пожилые люди, возможно, вспомнят, что точно такая же атмосфера болезненного возбуждения, свидетельствующего о потере прочного жизненного стержня, ощущалась у нас в двадцатых годах – в разгар НЭПа. Это – поистине драгоценные наблюдения, позволяющие ближе подойти к пониманию особенностей русской цивилизации. Три раза происходил один и тот же эксперимент – переход к жизнеустроению западного типа – капитализму! – и всякий раз даже сами капиталисты и те, кто их обслуживали и были осыпаны за это их щедротами, начинали чувствовать себя выбитыми из колеи. Они старались заполнить возникающую в душе пустоту развратом и прожиганием жизни в ресторанах и казино, а то и пускали себе пулю в лоб. А если говорить о простом народе, не фигурирующем в процитированном отрывке «Хождения по мукам», но подробно изображённом в других местах романа, то и его реакция на переход России к буржуазному укладу жизни во всех трёх случаях была одинаковой. В нём закипала ненависть к богачам, будь то удачливые дельцы начала века, нэпманы двадцатых или олигархи девяностых, и охватывала какая‑то общая тоска и неудовлетворённость жизнью, выражающаяся в постоянном брюзжании и тоже, как и в верхнем слое, повышенной суицидности. Какой же вывод надо из этого сделать? Ясно, что он может быть только один: принятие «рыночных отношений» в качестве главного принципа жизнеустроения для нашей цивилизации не подходит – он ей противопоказан. А ведь на Западе этот регулятор действует весьма эффективно: богатых людей там уважают, миллионеры не бесятся, а трудящиеся хотя и выражают иногда своё недовольство, но оно относится в основном к тому, что работодатели, по их мнению, недоплачивают им пару процентов зарплаты, однако эти конфликты с помощью профсоюзов обычно быстро улаживаются. Выходит, действительно, что немцу здорово, то русскому смерть. Почему?