Не будучи в состоянии это понять, я не стану анализировать фигуру Выгнанова с точки зрения психологии и вынужден подходить к ней с чисто внешней стороны. Но и такое обсуждение небесполезно. Оно прояснит значение среднего партийного аппарата в нашем государстве.
Заметим, что меня вызвал для «проработки» не ректор института, которому я, собственно, только и подчинен, а секретарь партбюро. Отчего? С какой стати? Ведь я – не член партии, и он мне не начальник. До этого происшествия я даже не слышал его фамилию и не знал, где находится его кабинет. Объяснение тут может быть только одно. Жалоба на меня могла поступить либо в партком, либо в ректорат, больше её прислать некуда. В первом случае на неё должен был реагировать тот, к кому она пришла, что он и сделал. Во втором случае надо предположить, что сразу или подумав ректор решил передать дело в руки партийной организации. Какой именно вариант осуществился, я не знаю, хотя сильно склоняюсь к первому, но в общем‑то это не имеет большого значения. Вывод, который мы приобщим к своему исследованию, в обоих случаях будет один и тот же: в наших учреждениях наиболее важные вопросы решаются не администрацией, а партийцами. В самом деле, предположим, что Кузнецов донёс на меня непосредственно в партком. Почему он поступил таким образом – ведь он же прекрасно знал, что я беспартийный? Конечно, из‑за важности дела, которая, по его убеждению, соответствовала компетенции лишь парткома. Для Кузнецова заставить меня отречься было прямо‑таки вопросом жизни и смерти, и, чтобы решить его, он обратился куда следует.
Но даже если допустить, что формальная логика возобладала в нём над интуицией и он прислал телегу ректору, а тот передал её в партком, то поступок ректора снова подтверждает тот тезис, что самые серьёзные дела решаются у нас партийными инстанциями. Ректора тоже не смутило то обстоятельство, что я не член партии, так что, если подходить чисто формально, он мог бы просто игнорировать беседу со мной Выганова, но такое не умещалось у него в голове.
Чтобы снова избежать упреков в наивности, я добавлю следующее. Я осведомлен, что партия является у нас руководящей силой, и знаю, что это даже записано в Конституции. Но простите, разве где‑то записано, что человек, которого члены такой‑то производственной партийной ячейки выбрали своим секретарем, автоматически становится начальником всего трудового коллектива, включая беспартийных, которых обычно большинство? Нет, конечно. Механизм партийного руководства предполагается не таким. В моём случае Выганов должен был воздействовать на ректора, подчинённого ему по партийной линии, а уже ректору следовало от себя принять в отношении меня нужные меры. Но Выганов не стал усложнять процесс и принял меры сам. Он говорил со мной властно и уверенно, будто он и был моим работодателем. При этом он был преисполнен чувства своей правоты. И он так и не простил мне моего участия в альманахе.
Вскоре в «Литературной газете» была опубликована статья «О чём шум?», в которой утверждалось, что авторы сборника никаким преследованиям не подвергались и подвергаться не будут. Как идеологический работник, тем более прямо соприкоснувшийся с альманахом, Выгнанов не мог не читать этой статьи, но она не притупила его бдительности. Он не только ощущал законность моего преследования, но и проявлял в нём ещё большую инициативу. Запомним же это. Кто стал бы упрекать его, если бы после статьи «О чём шум?» он оставил бы меня в покое? Но он не оставил меня в покое. Однако он не стоит того, чтобы так долго о нём говорить. Пора выводить на сцену следующее лицо.
Имя третье: Фридрих Израилевич Карпелевич. Это мой заведующий кафедрой, хороший специалист, интеллигентный, воспитанный, милый человек с мягким характером. Видя в ком‑то эти качества, всегда считаешь само собой разумеющимся, что это вполне порядочный человек. Мы проработали вместе около десяти лет, я был его правой рукой, точнее, его заместителем по научной работе. Совместно мы написали для кафедры методическое пособие. Иногда по вечерам он звонил мне домой, и мы по часу обсуждали кафедральные проблемы. Он считал меня одним из лучших своих преподавателей и многим об этом говорил. Всегда был ко мне очень доброжелателен, а иногда просто ласков. 15 апреля 1981 года он вызвал меня в свою комнату на кафедре и между нами состоялся следующий разговор:
– Вы слышали, что у нас в институте идёт сокращение штатов?
– Да, как раз сегодня мне об этом сказали.
– Вы попали под сокращение и лучше меня знаете, почему. Советую вам подать заявление об уходе по собственному желанию.
– Я должен подумать – это дело серьёзное.
– Думайте, но поскорее. Через два дня должны дать ответ.
На этом мы расстались.
Не буду притворяться человеком с железными нервами. Сколько ни готовишь себя к таким вещам, – а я готовил себя к увольнению уже давно, – они всегда приходят внезапно и вызывают некоторый шок. Весь остаток дня я всерьёз раздумывал, а не подать ли мне действительно заявление «по собственному», чтобы не портить трудовую книжку? И только среди ночи, проснувшись как от толчка, всем существом почувствовал, что такого я никогда не сделаю. Почему я должен облегчать задачу своим гонителям, которые боятся сказать вслух, за что они меня увольняют? Нет уж, пусть так и напишут в приказе: «Уволен за нелегальную публикацию за границей». Посмотрим, поднимется ли у них рука так написать…
Прошло два дня. Карпелевич много раз меня видел, но к разговору не возвращался. Но тут спросил: «Так что вы решили?» – «Знаете, ведь тут судьба моя на карте, хотелось бы поговорить с вами не на ходу, а как следует. Может, сегодня поговорим?» – «Но у вас ещё два часа занятий, я не знаю, смогу ли дождаться… Постараюсь дождаться». Однако по интонации я понял, что он не только не станет дожидаться, но нарочно уйдёт раньше. С тех пор и до самого заседания месткома, то есть около двух месяцев, он избегал всяких со мной бесед. Однажды, идя навстречу мне по улице, сделал вид, что не заметил. Я догадался, что в наших высших институтских сферах что‑то химичат, хотят придумать такое, чтобы и от меня избавиться, и не допустить огласки истинных причин увольнения.
Карпелевич не тот человек, которого начальство посвящало бы в свои замыслы, поэтому он выглядел несколько обескураженным. Но инстинктом я чувствовал, что он готов выполнить любое указание сверху, как только оно оттуда поступит.
Вспоминая прежние с ним наши отношения и недоумевая, как он после них мог так себя повести, я иногда сам перед собой пытался заступиться за этого человека: а может быть, он всё‑таки порядочный, ведь я ещё ничего твердо не знаю. Снова и снова я принимался перебирать в уме три степени порядочности, которые в данной ситуации я мог себе представить. Высшая степень: Карпелевич горой встаёт на мою защиту, он заявляет начальству: я не позволю уволить лучшего моего преподавателя, моего заместителя – увольняйте тогда и меня! Средняя степень: он не защищает меня, но устраняется от своего личного участия в этом грязном деле. Он говорит: «У вас есть какие‑то высшие соображения по поводу того, чтобы его выгнать, вот и придумайте сами, как это сделать без меня». Низшая степень: он сам подает представление о моем увольнении, но сохраняет при этом лицо, говоря со мной по душам: «Понимаете, дела обстоят так‑то и так‑то, и я тут ничего не могу поделать, но, может, вам будет полезно уже то, что я об этом вовремя узнал, и мы можем вместе подумать, как вам лучше себя вести».
На первый вариант я, конечно, не рассчитывал. У нас осталось очень мало людей, которые способны на такое поведение, хотя в прежней России их было большинство. Второй вариант отпал по той причине, что Карпелевич предложил мне подать заявление, показав этим свою полную послушность администрации. Третий вариант тоже отпадал, так как ни в какие разговоры он со мной не вступал, хотя к тому было много удобных случаев. А спускаться ниже третьей степени порядочности уже некуда – там была подлость. Так что, как ни крути, а выходило…