– Твоя мама очень любила твоего отца, – говорил ему Имем, – она стала такой, когда он умер.

Но Рэй знал, что она стала такой не сразу. Он помнил своё детство. У него была хорошая память, и он отлично помнил, интуитивно помнил, как мать его любила, как она заботилась о нём, как была рядом круглые сутки. Но чем старше он становился, тем меньше внимания она стала уделять ему, а потом он оказался в Бостоне у Имема, его детей и жены. Рэй знал, что сам виноват в том, что его мать стала такой.

Они все похоронили её заживо, и за это он их ненавидел. Чем старше он становился, тем чаще ругался с семьёй и укорял их за то, что они позволили его матери забиться под землю.

– Я знаю, что ты не веришь, – дрожащим голосом ему говорила жена Имема, – но больше всего на свете мы бы хотели ей помочь.

– Это ложь, – он был холоден и непоколебим. – Вы даже не пытались.

– Однажды ты поймёшь это.

– Нет, – он зверел. – Однажды я докажу вам, что вы – жалкие трусы, которые ничего не знают о помощи и любви. Вы не поддержали её. Вы позволили ей умереть. Вы оправдываетесь, все вы, потому что не хотите сгореть от стыда и раскаяния. Но я не буду помогать вам в этой преступной лжи.

Однажды Имем вспылил:

– Ты думаешь, мы всю жизнь мечтали о таком сыне? О сыне, который будет оскорблять нас, ненавидеть и презирать, который будет смотреть на нас с отвращением и не проявит даже капельку благодарности? Ты думаешь, мы бы не выкинули тебя из дома, если бы не любили твою мать и если бы не страдали за неё?

– Вас мучает чувство вины. Вы это делаете не для неё, а для себя. Выкиньте меня, и уже не сможете врать даже сами себе.

Ему нужно было хоть иногда выливать яд на них, когда его становилось слишком много, чтобы вариться в нём одному, и ему было очень приятно видеть, как его злые слова ранят приёмных родителей. Чуть лучше его отношения складывались со старшей сестрой, она чем-то напоминала ему мать, была такой же сухощавой, такой же серьёзной и молчаливой, но она ненавидела его за родительскую боль. Ненавидела и таила в себе, но Рэй всё чувствовал. Её ненависть его окрыляла и выбивала на его лице безрадостную улыбку, её ненависть нисколько не смущала его, и, казалось, чем ярче он чувствовал её неприязнь, тем сильнее сам к ней привязывался.

– Когда-нибудь ты поймёшь, какой ты урод, и тебя будет мучить совесть до конца твоих дней.

Он смотрел на неё с вызовом и дерзкой самоуверенностью, думая, что она ему, в общем-то, никто и что их отношения не были бы инцестом.

– Тебе повезло больше, чем мне, – едко и торжественно проговорил он, – у тебя есть отец. У тебя есть брат. У тебя есть семья, которая тебя любит, которая здорова и которая жива. Ты бы не думала обо мне так плохо, если бы знала, каково это, смотреть на гниение своей матери.

– Ты хочешь, чтобы я тебя поняла? Ты хочешь разрушить и мою семью для этого? Ты страдаешь не из-за матери, ты страдаешь из-за того, что ненавидишь весь мир.

– Нет, – мягко поправил он и криво улыбнулся, улыбнулся так, что ей немного стало страшно: они были одни дома. – Я страдаю из-за матери и п о э т о м у ненавижу весь мир.

Мать чахла с каждым днём. У неё была дряблая кожа и пустые глаза, она почти не отличалась от тени, которую отбрасывала, и её было трудно заметить, даже когда она стояла на виду. Но Рэй всегда её замечал. Она приезжала всё реже и обычно сидела с Имемом, а на него, на Рэя, почти не обращала внимания. Он изнывал от мук. Он жил только надеждой на то, что её разочарование не вечно и что она ещё сможет уважать его. Он занимался музыкой, он терзал пианино часами и даже сам писал музыку, он учил наизусть Гомера и Гётте, он прописывал иероглифы, как проклятый, и уже через год занятий вполне неплохо мог объясниться на китайском. Он выигрывал на школьных музыкальных конкурсах, ему выделили собственную колонку в школьной газете, а вскоре назначили помощником редактора, вскоре он даже начал учиться игре на органе, ему прочили будущее композитора, но он всё считал, что достиг слишком мáлого и что ничего не может добиться в своей жалкой жизни.

В 15 лет он написал свой первый роман. Жажда материнского признания гнала его мозг в вихрь развития. Его роман выиграл на литературном конкурсе и подарил Рэю первую награду: первое место на городских соревнованиях среди учеников средней школы. Его роман даже опубликовали на деньги издательства, и Рэй трепетно ждал, когда мама узнает об этом – Имем рассказал ей об успехах сына, – прочтёт его творение и позвонит выразить своё восхищение и гордость. Но она не звонила. Он каждый день дрожал над телефоном, но мать так и не позвонила. Она приехала через четыре месяца, и он, к концу дня, весь изведённый тоской и ожиданием, робко спросил её, не читала ли она его роман. Она посмотрела на него мутно и устало и неохотно качнула головой.

Это убило его. Он не нашёл в себе силы попросить её прочитать, попросить её хоть раз быть матерью, он только закрылся у себя и неделю ни с кем не разговаривал. Отчаянье вдохновило его на новый труд, и уже через полгода Рэя ждала новая публикация, новый роман. Рэй утонул в литературе, как безумный, и вынырнул только через два года, когда болезненно осознал, что она не поможет ему получить материнскую любовь.

Он никогда бы не смог получить её любовь. Как только она поняла, что в нём ничего нет от отца, что он – точная копия её самой, что его тело, его лицо – мужское воплощение её самой, она померкла. Она умерла в тот день. Он больше не был ей нужен. Ей больше ничего не было нужно. Имем, подобно своим родителям, преисполнившимся благородства 33 года назад, решился взять племянника, когда увидел, как ужасно о нём заботится Имтизаль и как страдает ребёнок, тщетно ждущий хоть немного внимания своей матери. Она так уже и не смогла полюбить никого другого и развлекалась только тем, что бездумно рассматривала ожог на солнечном сплетении, бессознательно щупая его худыми пальцами, или иногда кидала в стену стальные тёмно-серые ножи; разве что однажды, лет шесть спустя, её давно уже выветрившиеся чувства внезапно намокли, проявились, как красноватое пятно на лакмусовой бумажке, засочились по стенкам изнутри, и Имтизаль увидела вдалеке пожилую женщину, которая стояла на пешеходном переходе. Ими настолько отвыкла чувствовать что-либо, что не сразу поняла, или даже не поняла вовсе, почему её безмятежность нарушилась, откуда это странное, нервное смешение рассеянности и сосредоточенности где-то очень глубоко внутри. Она внимательно смотрела, как женщина ступила на проезжую часть, и вдруг почувствовала, что должна идти за ней, и инстинктивно двинулась к пешеходному переходу. Ей так и не удалось проследить за женщиной до дома: уже через какие-то пару секунд несчастную насмерть сбил автомобиль, но Ими не сильно расстроилась; она слишком привыкла жизнь без смысла, чтобы сейчас осознать его утрату. Но до конца жизни её постоянно мучили сны, как Рэйнольд Эддингтон выскальзывает из её рук и пропадает, а она остаётся одна в глухом отчаянии. Она даже не ездила в лес: больше не было леса, пожар всё разрушил, и она так и не смогла найти путь к своему тайнику. Она искала его годами, хотя в этом не было смысла: ещё до пожара она ездила туда ещё реже, чем при жизни Рэйнольда. Склеп больше не приносил ей удовольствия, ей ничего не приносило удовольствия, ни работа в полиции, которая с годами всё усложнялась и пополнялась сложными, запутанными преступлениями, ни фотография, ни рисование, ни чувство собственной безнаказанности, ни воспоминания, ни музыка, ничего. Потеря же склепа стала для неё последним ударом, как потеря моста, соединяющая голую скалу с плодородной землёй. Ей уже даже начинало казаться, что она сошла с ума, и никакого склепа никогда не существовало. Ей начинало казаться, что всей её жизни не существовало, что она лечилась в психиатрической больнице, а потом её из жалости взяли на работу в департамент, соблазнившись её нестандартным, полезным мышлением. Она добилась своего, она осуществила мечту всей своей жизни: она стала невидимкой. Полиция так и не вышла на неё, никто так и не заподозрил её ни в одном из совершённых ею убийств, и её не замечали ни на улице, ни в участке. Она жила, как робот. Она уже давно ничего не чувствовала. Она могла что-то почувствовать только во сне. Но лучше бы не чувствовала вовсе.