Изменить стиль страницы

Вот из-за этой сказки сегодня у тети Лизы исключительно приподнятое, даже праздничное настроение, которое выражается в форме особо повышенной и радостной словоохотливости.

— А уж на комбинате да на фабрике-то я всегда на хорошем счету была. Нас, ажурниц, мастериц ручной работы, по особому привечали. Машинна вязка, она все же и есть машинна. Да и только начинали их тогда на машинах. Девчат к ним ставили. Сейчас-то там, говорят, большое производство развернулось. Ну я все же так думаю: какая же машина такую работу сотворит. В нее душу вкладывать надо. А где она у нее душа, у машины-то? Нас, надомниц, мастериц ручной выделки, нечего сказать, хорошо привечали. Ну, не всех конечно. Тех, кто хитрит да норовит обмануть нигде не любят.

Были там у нас две. Платки любили больше за то, чтобы их на базаре перепродавать, а не за то, чтобы вязать. А вязать взялись по необходимости — до пенсии дорабатывали. Бывало, если при них принесу свою паутинку на сдачу, начальник цеха Лидия Ефимовна возьмет мой платок да им на свет покажет. А потом — на весы: «Вот посмотрите, почему у Беловой платок такой тяжелый да качественный? И по весу, и по размеру, и по узору — по всем, мол, статьям высшей категории. А у тебя что?»

А она возьмет — тяп-ляп да побыстрей свяжет. Да еще пуху урвет для себя. Хоть немножко, а утаит. Там и утаивать-то нечего — на одну паутинку меркой сто десять грамм отпускают. У них все рассчитано. Государство не обманешь. Вот и получается у нее платок — тоненькой-хлюпенькой, еле-еле душа в теле. Его видно и так, и без весу видно. Ну, за то ей и пуху потом отпустят — грамм в грамм, тютелька в тютельку.

А я уж вот если не мухлевала, то и отношение ко мне совсем друго. Иной раз смотрю: приемщица возьмет да сверх меры пуху-то мне отвесит. Хоть немножко, а лишку даст. Посмотрю я на весы да на нее — дескать, ошиблась. А она, бывало, махнет рукой и тихонько так: «Да ладно. Ты только молчи». Потому что знат человек — за мной ни один грамм не пропадет.

Экономить на пухе — это уж последнее дело, это уж не платок. Ну и выделка, чистота работы и узор — само собой. Отсюда и качество складывается. А они на фабрике за качество вон как борются. Наши платки-то, говорят, в протчи державы идут. Государство за них, дескать, золотом получат.

Качественный платок что ж, он сам за себя говорит. Вон он — его сразу видно.

И перехватив обе спицы правой рукой, она делает левой широкий приглашающий жест в сторону пространства, заключенного между краем печи и кроватью. И светлеют, и молодеют ее глаза, и морщины разглаживаются. Оля и Света, следуя за взглядом тети Лизы, тоже смотрят в ту сторону и на некоторое время забываются.

Там все сверкает, искрится, смеется, и пляшут веселые новогодние звездочки.

Теперь все это уже окончательное, потому что волны тепла, идущего от духовки, обвеяли его и согнали последние капли воды.

А если отойти на расстояние, которое позволит глазу охватить все поле в один миг, то неистовая белизна как бы тронется легкой дымкой и начнет отдавать в синеву окрашенных светом луны январских сугробов.

Тетя Лиза поднимается, обходит кровать и от стены пристально, даже привередливо рассматривает белое ажурное поле на свет. И открывается оттуда уж иное.

Это зимний день, предшествующий одному из святочных вечеров. Солнечный свет, размягченный тонкими облаками, льется ровно. И сеется в нем реденький мелкий снежок. А теперь представьте, что в такой вот зимний день вдруг поплыло марево, как в сорокаградусную июльскую жару. И в этом мареве заколыхались редкие снежинки, а потом сразу все остановилось, замерло. Вот таким видится все это от тети Лизиной кровати.

Она подходит к платку сбоку и вплотную и дает вволю разгуляться глазу. И открывается ровное снежное поле и по нему — пушистые язычки начинающейся поземки — предшественницы трехсуточной метели.

— Тетенька Васса, покойница, учила меня паутинкам, — говорит тетя Лиза вполголоса и с молитвенным благоговением.

Она отступает на два шага и уже откровенно любуется своей работой.

Это — пятикруговой.

Пятикруговой потому, что в нем пять кругов — четыре по углам, а пятый в середине. На самом деле это не круги, а строгой формы ромбы. И каждый из них — особый разговор. Но что касается того, который в середине… Это самостоятельная единица. В нем свои елочки, следики, «цветочки» и перекосики. Это своя история и биография. Это государство в государстве.

Мягко и в то же время требовательно опирался он четырьмя плечами на меньших собратьев — тех, что по углам. И всех их прочно объединяла равная, глухотинкой сделаная «середка».

И все это смыкалось веселым паутинным, а по контуру — строгим четырехугольником каймы и, наконец, завершалось искусными зубцами или, как их еще называют, зубчиками.

Часов пять назад он был аккуратно вымыт после вязки в теплой воде. Потом, мокрый, сразу из воды, был растянут на деревянном четырехугольнике, утыканном специальными нержавеющими, из самоварной меди гвоздиками, — на пяльцах (от слова «распять», я полагаю). И если бы вы видели, как тетя Лиза натягивала его на эти самоварные гвоздики — с силой уперевшись ногою в пол и локтем смахивая капельки пота со лба, — у вас нервы лопнули бы в ожидании того, что вот-вот лопнет все это поле — с угла на угол, по диагонали. Но не лопнуло, а все растягивалось и растягивалось под неустрашимой рукой тети Лизы, как бесконечная резина.

Но растягивание на пяльцах — последнее и приятное дело. А до этого была вязка, а раньше — перебирание пуха, то есть отделение от волоса, выческа его специальными металлическими щетками, перепускание, прядение, ссучивание пуховой нитки с шелковой — работа кропотливая, требующая уйму терпения, тонкая и утомительная.

Они переходят в другую половину избы, которая служит кухней, ужинают, пьют чай. Потом снова рассаживаются по своим местам и берутся за вязание.

— Да уж тетенька Васса — вот ажурница была. Сколько она узоров знала — мне и половины не упомнить. Паутинки-то у нее так и светились, таки богаты да тонки были — прямо как бисером шиты. Видела я на той неделе ажурный платок. Серебряну медаль ему дали на выставке где-то за границей, в какой-то Бельгии, что ль. Подруга моей племянницы купила[3]. Связи есть — вот и достала. Ну, нет — совсем далеко тому медальному платку до паутинок тетеньки Вассы.

Ну, она, чего и говорить, — из Верхне-Озерной. Замуж к нам ее выдали. А они, верхнеузернински — сродушны ажурницы. Мне рассказывали: еще в старо время одна вывязала паутинку — на тысячу петель, а в ней — гребень, веретено и царску корону. К царскому наследнику вязала — он в то время здесь проезжал.

А уж в наше время одна тоже большую паутинку сделала, а в ней — Кремль. Я в музее видела. И она сама рядом сфотографирована. А другая в Индию их главной начальнице связала, имя ее не упомню… Тоже на тысячу петель. А та ей ковер прислала…

Тетя Лиза некоторое время молчит, погруженная в задумчивость и воспоминания.

— Да, уж истая мастерица была, тетенька Васса. И мне от нее хватило умения, а из-за этого — и уважения. Вот хоть на фабрике: моя фотокарточка, бывало, всегда на доске Почета. А на праздники, больше всего на Восьмого марта, подарки получала. Трудовую книжку до сего храню.

В другое время Оля и Света, может быть, пропустили бы мимо ушей разговор о трудовой книжке. Но сейчас у них перед глазами ажурный платок — наглядное свидетельство тети Лизиного умения, и они просят трудовую книжку показать. Тетя Лиза делает это с удовольствием.

Она открывает одежный шкаф, достает чистенькую картонную коробку и вынимает из отдельной стопки, перехваченной резинкой, потрепанный обветшавший документ.

Оля читает вслух:

«За высокие показатели в социалистическом соревновании выдан ценный подарок. Приказ номер тридцать. Седьмого марта тысяча девятьсот шестьдесят третьего года».

И еще читает несколько записей. Они все похожи.

вернуться

3

Здесь речь идет, конечно, не буквально о том платке, который побывал на Всемирной выставке в Брюсселе (1958 год), а о паутинке, связанной по тому образцу, по тому узору.