сумерки, вольняшки уже ушли, я дежурю, пора лекарства разносить, температуру
мерять, трое с пневмонией, ночью не спать, колоть пенициллин. Хоть бы самому, что
ли, заболеть. Небо хмурое, унылое, сопки теснят наш лагерь со всех сторон, тяжело
здесь, сколько можно терпеть! Вдруг вижу – вдали по зоне бегут люди в сторону КВЧ,
что случилось? Я дёрнул форточку, вслушался – ни стрельбы, ни сирены, ни криков, а
люди бегут дружно и быстро, как по тревоге, и, что странно – зека бегут вместе с
надзирателями, вперемешку бегут, как по общему делу. Что там такое стряслось? Да
еще в конце толпы, поправляя платки и пальто внакидку, женщины бегут из штаба, им
вообще в зону не положено выходить. По меньшей мере, марсиане приземлились на
крышу нашей КВЧ.
Оказывается, умер Сталин, в клубе по приемнику поймали Москву. «Молоть
устали жернова, бегут испуганные стражи, и всех объемлет призрак вражий, и долу
гнутся дерева». Газеты – в черной рамке. «5 марта в 9 часов 50 минут вечера после
тяжелой болезни скончался Председатель Совета Министров Союза ССР и Секретарь
Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Иосиф
Виссарионович Сталин. Бессмертное имя Сталина всегда будет жить в сердцах нашего
народа и всего прогрессивного человечества». Медицинское заключение –
кровоизлияние в мозг, гипертоническая болезнь. Председателем комиссии по
организации похорон назначен Хрущев. (Он потом споет на мотив «Сулико»: «Долго я
томился и страдал, но зато зарыл глубоко»).
В верхах траур, в лагере угрюмость. Печаль не печаль, тризна не тризна, но
плакать вроде не собираемся. Санитар Гущин помолился за упокой раба божьего и
сказал, что Сталин позволил церкви встать на защиту Отечества. Блатные не
церемонились – подох усатый, откинул копыта, он тридцать лет лишних прожил. Но
всеобщей радости, как потом стали писать склеротики-воспоминатели, в лагере не
было, люди видели, гвардия вся осталась и себя повысила, Берия стал первым
заместителем Председателя Совета Министров.
На другой день у нас умерли сразу трое. У Глаголева открылось сильное
желудочное кровотечение, ночью рвота кровью и профузный черный понос. Начал я
готовиться к операции – вскрыть желудок, ушить сосуд, послали за Бондарем и
Зазирной, привезли их через час, а Глаголев уже без пульса, скончался без страданий.
Проветрили палату, обработали хлоркой, накрыли труп простынёй. Что-то важное
ушло вместе с ним, мной непонятое, неоправданное. Предатель, но… Может быть, он
предал время во имя вечности. Жуткие он слова говорил, непривычные. Потому они и
врезались на всю жизнь. «Что было защищать народу от немцев? Землю? Так её
отобрали в двадцать девятом. Свободу? Её отобрали ещё раньше. Бога? Его объявили
опиумом для народа, и в храмах сделали конюшни, тюрьмы и склады гнилой картошки.
Может, песни свои хотя бы защитить от врага? Так поэты расстреляны, затравлены,
запрещены. Нечего было защищать самой большой в мире стране. Народ еще
спохватится и спросит себя, за что воевал».
Пришел друг Глаголева, священник с бородой. «Позвольте нам совершить обряд
отпевания». – «Нет, не могу позволить, – отрезал я, не замечая, что беру на себя
слишком много. Потом замечу, и то слава Богу. – Какие ещё обряды?» – Отпевание в
моё дежурство! Буду я тут разводить панихиды в советском учреждении. Пусть лагерь,
но не царский и не капиталистический, пусть мы зека, но мы… это самое… – «А в-вы
вообще к-кто такой?» – Я даже заикаться стал, у меня чуть не сорвалось, как у Папы-
Римского: фамилия? статья? срок? Борода постоял-постоял, ничего не сказал,
повернулся молча и ушел. А я кипел, как раскочегаренный самовар. В конце-то концов,
у нас тут что, свободная территория? От всего на свете свободная? «Обряд отпевания».
Мало ему дали, хочет добавки? Завтра же все будет известно Куму, но даже не в том
дело, я по убеждениям своим – против. Кипел я, кипел, а тут возник еще один
незнакомец, и тоже с бородой. «Вас вызывают воры». – «Куда вызывают?» – «В пятую
палату», – с холодком говорит. Захожу в пятую, и что вижу? Все больные, как один, а
их тут девять, лежат на койках и укрыты с головой одеялами. «В чём дело, филоны, что
за цирк?» Все откинули дружно одеяла, и Дашка тонко пропищал: «Мы вас ужасно
боимся, гражданин начальник!»
Всё понятно, я молчу, жду, что будет дальше. «Разрешите к вам обратиться,
гражданин начальник? – глумливо начал Гапон. – Ты крещёный?» – «Крещёный». Из
дальнего угла отозвался Силантьев, фитиль из фитилей, доходяга по кличке Мать-
героиня, в деревне у него семеро детей. Земляк мой по дальним предкам – из
Моршанского уезда Тамбовской губернии. Веселый такой фитиль, частушки поёт, сразу
запомнишь: «Во саду ли, в огороде птицефермы строятся, а рабочий видит яйца, когда
в бане моется». Ну, как ему за такой юмор не влепить статью? Порассуждать любят про
голод по всей Расее, одни чучмеки хорошо живут, их подкармливают, чтобы не
разбежались. Смурной мужичонка, непонятный, то он робкий, вроде забитый, то вдруг
выдаст, хоть стой, хоть падай. Лукавый раб. «Да какой он крещёный, он небось
партейный! – сказал Силантьев, причем с ненавистью, как о жандарме, будто я его
никогда не лечил, не выхаживал. «Нет, я беспартийный. Был комсомольцем. А в чём
дело?» – Я слегка накалился – ишь, попёрли на меня буром. Очень захотелось мне
сделать хлёсткий такой намёк, завтра по утрянке я вас всех к едрене фене вымету
отсюда за шантаж и угрозы. «Если ты крещёный, – сказал Вася Рябый, обычно немой
как рыба, – значит, христианин, понимать должен».
Как последнего хмыря поставили на правёж, вопросы задают, биографию
проверяют. «Короче говоря, – подвел черту Гапон, – надо сделать отпевание, как
положено по русскому обычаю. Воры так решили». – «Больница всё-таки. Не
церковь». – «Покойник стоял за Есенина, народного поэта. Ты же стихи сочиняешь, где
твоё понятие?» – «Ребята, о чём вы говорите? Это же советская больница». – «Па-
адла! – донеслось из дальнего угла. – Сво-олочь!» – закричал, что есть мочи
Силантьев, и я увидел, как он на тощих руках приподнялся в постели – святые мощи,
свесился с койки и полез за сапогом, для чего? Чтобы этим сапогом в меня запустить.
«Воры так решили», – раздельно повторил Вася Рябый. Послышался в дальнем
углу глухой стук, это Силантьев свалился, гукнулся головой об пол. «Вот тебе сразу и
второе отпевание», – сказал Гапон, и все заржали. Я пошел боком между койками
поднимать Силантьева, он совсем потерял силы. Уложил, одеялом накрыл, так он еще
отпихивает мою руку. Я прошагал к двери и сказал, разрешить не могу. Если Папа-
Римский нагрянет, по шее дадут мне, и никому больше. С тем и ушел. Невольно
подумалось: пока Сталин был жив… Ни к тыну, ни к пряслу вроде бы, но подумалось.
Как я им запрещу, если воры решили? Схвачу огнетушитель и начну лить-поливать всю
эту паству христиан-прихожан? Нет, буду терпеть. А завтра мне скажут: на твоем
дежурстве. Пропаганда религиозного мракобесия. Христиане, мать вашу, смиренные, а
срок мне хотите добавить. Разве это не грех? Сколько надо мной правителей – надзор,
воры, священники, Силантьев, да плюс еще Гиппократ и Блок. «Кому поверить, с кем
мириться, врачи, поэты и попы? О, если б мог я научиться бессмертной пошлости
толпы».
Что-то всё-таки сошло с резьбы. Я обязан был воспрепятствовать отпеванию
умершего, к тому же врага народа, не выдуманного, между прочим. Но я заколебался.
Нет у меня ненависти ни к покойнику, ни к его бородатым радетелям, ни к блатным.
«Бога объявили опиумом, а поэты расстреляны, затравлены, запрещены». Я не видел за