Изменить стиль страницы

Только стукнет дверь, Алеша из-за угла — и по-родственному:

— Добрый день, титко…

Бывает, и прогонит титка Ганна:

— Иди, иди, нема Дмитра дома. Никого нема. — А бывало, не выдержит, пустит в хату, протянет коржик. Скажет, отводя глаза: — Из высевок… Последнее доедаем.

Люди, видно, догадывались, знали другое про Турченко.

В зимний сумеречный день Алеша напоил корову, вышел из конюшни. Мимо двора катила тачанка, позвякивая, подпрыгивая на кочковатой, едва притрушенной снегом земле. Кони шли недружной рысью, притомились. Издалека шли, определил Алеша. Из района.

Тачанка не завернула еще за угол в проулок, а из своей хаты выскочил старый Турченко, на ходу натягивая пальто, подался в огороды. За ним выбежали титка Ганна и Павло, погнали в другую сторону, к речке.

Кто-то успел предупредить их о нежеланных гостях. Дмитро был в городе, куда-то поступал.

Алеша вслед за тачанкой, за людьми подался во двор к Турченко.

Яму на склоне нашли сразу. Потыкали щупом возле тропки, затем направились к голой яблоньке, покрутились, наткнулись на бугорок. Под этим бугорком оказалась яма. Как землянка. Верх закрыт досками, соломой, привален землей.

Из ямы, из сундука, начали выбрасывать меховые шубы, цветастые шали, сукно в отрезах, сапоги, связки кожи. В специальном углублении обнаружили маленькую скриньку. Тяжелая оказалась. Вдвоем едва подняли на вытянутых руках. Разбили крышку, там посерьезнее обнаружилось: церковная утварь. Солнечно вспыхнувшие золотые кресты, маленькие крестики, широкая чаша с драгоценными каменьями. А под ними — тяжелые литые рубли царских времен, нитка жемчуга…

— Да он не только церковь ограбил, — сказал приехавший из района.

Дядьки крутили головами, сроду таких богатств не видели. Из каких далей приплыли они в цепкие узловатые руки старого Турченко? Настоящий клад.

…У Грицька Босого и впрямь были рысьи глаза. Недаром объездчиком работал, ловил в поле тех, кто колоски стриг на колхозном поле, или корову свою в суданку запускал, или в кукурузу непрошеным забирался.

Рассказывали люди, возвращался ночью он с собрания. Мимо двора Турченко проходил, заметил: в огороде фонарик мигал. Пробрался тайно в другой раз, подготовленную яму обнаружил… Когда все снежком притрусило, он и сообщил властям о своих подозрениях.

Тачанка, нагрузившись ценностями, уехала. Пришли другие. Начали шуровать по всему двору.

Двор был изрыт «кротовыми» норами. Они шли то прямо, то уходили под стену. И в каждой пшеница: по полведра набирали… Привезли веялку.

Алеша ожесточенно крутил ручку веялки. Прямой участник всего, добровольный помощник. Пасмурен, суров, неприступен.

Дядьки из комиссии дымили самокрутками. Запавшими от недоедания глазами поглядывали на ворох золотистого зерна — с осени пшеницы не видели. Дети дома на кукурузе да макухе сидели.

Мешок с зерном с кряхтеньем вчетвером, со всех углов, едва поднимали на подводу. Прежде играючи вдвоем перебрасывали.

Титка Ганна и Павло пошли по людям. Переночуют то у одних, то у других.

Подошел апрель. Высокое солнце сушило землю, на буграх поднялась изжелта-зеленоватая щетинка травы. Алеша брел из школы. Едва-едва шел, пошатывало, голодно кружилась голова.

Перед кладбищем, у самого рва, в стороне от дорожки, он увидел что-то издали похожее на куль. Подошел поближе. Разглядел. Лежал человек. Лицо его вздулось, словно желтоватый пузырь, водянисто-толстые ноги выглядывали из валенок.

Алеша угадал в нем Павла. Повинуясь какому-то зову, тот добрался до кладбища. А может, кто подвез его сюда и оставил. Все одно… Страх и жалость пронзили неокрепшее сердце Алеши.

— Павло! — позвал он. — Воды тебе? Хлеба?..

Если бы можно было его спасти!

Павло смотрел в небо. Он лежал на самом солнцепеке, над ним кружились большие зеленые мухи, глаза его остекленели…

Титка Ганна дотянула почти до лета. Забурели уже черешни. Алеша увидел ее в своем саду, обрывала ягоды в передник. Не узнал поначалу. Крикнул хозяйственно, грозно:

— Вы что тут делаете, титко!..

Титка Ганна глянула на него нездешними, блеклой голубизны глазами. В них не было ни страдания, ни горя. Все выпил и обесцветил голод. Губы ее дрогнули. Она выдохнула бессильным шепотом:

— Дытыно, хлебца дай… Хоть крыхотку вынеси…

— Нет у нас хлеба, титко, — сказал Алеша. Вспомнил про макуху: — Подождите, я сейчас…

Титка Ганна взяла кусок макухи, обиженно проныла, как маленькая:

— Хлебца-а…

Открыла рот — голые красные десны, ни одного зуба не осталось, — начала сосать макуху.

Больше Алеша ее не встречал.

БЕЗ ОТЦА

Долгой, тяжелой, бесконечной казалась дорога из школы домой. Моросил мелкий весенний дождь. Скользили, разъезжались ноги на неровной узкой дорожке.

А в голове звучит, приплясывает неизвестно из каких далей приблудившаяся песенка:

Сидор та Каленник
Напьяли соби куреник.
У куренику сидят,
По варенику едят…

Давнее, полузабытое… Из счастливых снов…

На печи всегда тепло. Печь была малым домом. На печи спали, на печи бабушка пряла и рассказывала про старинное житье-бытье. Печь казалась просторной. На ней играть можно было, переводить картинки, рисовать — низенькая скамейка заменяла стол. У печки вечерами подвешивали пузатенькую яркую шестнадцатилинейную лампу «чудо» — становилось светло как днем. Алеша осваивал грамоту, читал.

В январскую стужу на печи ужинали. Рассаживались по кругу. Бабушка в середину горшок с варениками, плавают в масле, желто отсвечивают.

— Стоп, сыны-соколы, — командует татусь. — Не спешить!

Выстругал, заострил палочку, каждому в руку.

— Вареники лучше всего идут под песню. Люди придумали специальную песню про вареники. Они сами тогда в рот прыгают.

Сидор та Каленник
Напьяли соби куреник.
У куренику сидят,
По варенику едят…

«Спичку» в горшок, и вареник «сам собой» в рот к татусю. И пошла потеха. Споют громко, со смехом, с криками две строчки и вареник в рот. Еще две строчки, и новый вареник поплыл из горшка на деревянной заостренной палочке.

…От хаты, серевшей на бугре-насыпи, чтобы в паводок не затопляло, медленно отъезжает подвода. В мглистой дождевой дымке четко рисуется наклонно поставленный крест, угадывается низкий гроб. Плывущая дождевая мгла, хата, остающаяся в стороне, глубокая в тусклом водяном блеске колея, оставляемая подводой, приподнятый к небу крест, медленно, разрозненно бредущие по грязи люди. При силе были родные, могли похоронить как полагалось. В ту весну по-разному люди отправлялись к месту вечного своего пристанища.

Или время было такое, или возраст подходил, брал свое: думалось о жизни. Для чего все живое? Жизнь дана человеку для чего?

Началось как бы с игры. Услышал Алеша, мама сказала татусю:

— Надо бережнее с ним. Подходит трудный возраст. Вопросы возникают. Для чего мы живем, может спросить.

Алеша выждал и действительно спросил. В тихую минуту, придав своему лицу выражение некоторой умственной загадочности и тайного смятения:

— Мама, а для чего люди живут на земле?

Кому не хочется казаться значительным и умным, озабоченным важными «философскими» мыслями, в отвлеченности своей мало связанными с реальными заботами. Потому что ответ мало заботил Алешу. Втайне он полагал, для дураков такие вопросы. Кто об этом спрашивает всерьез? Живешь и живи! Чего лучше! Успевай только оборачиваться. На работу в поле, на речку, погонять мяч в лапту с хлопцами, яблоки оборвать. Все в радость. Но если считают, подошло время и надо задавать вопросы, пожалуйста!

Его удивила растерянность мамы. Лицо ее обреченно полыхнуло. «Дождалась-таки» — было написано на нем. Она, стараясь придать своему голосу ровный учительский тон, начала говорить о том, что человек является на свет для добрых дел. Чем больше он сделает хорошего, тем дольше о нем будут помнить.