Изменить стиль страницы

— Не заманивай ты!.. Мне хорошие сны уже все переснились, остались одни плохие.

Безрадостный надорванный голос.

— Не слыхал про то, как ко мне жену выписывали? С год, наверное, назад. Я тогда петушком начал было. Меня даже в театр уговорили. Оперный тут поблизости. Допрыгал я на костыльках. До конца не досидел. Мура какая-то, про что поют, слов не разберешь. Да и сидеть долго невмоготу.

Начались ко мне всякие подходы. Не хотите ли, Николай Александрович, обстановку переменить, например домой… Заботы всякие… Бывает, что на пользу. Хуже станет, вернетесь, примем. Поманило меня, мечтать начал…

Речушка у нас в ветлах, вьется меж холмов, омутки там такие… Приманчивые. Разок бы с удочкой в утреннем туманце постоять — ожил бы!

Только моя баба меня умней оказалась. Начальство с ней в разговоры, а она им: спихнуть хотите, вы свое сделайте, на ноги поднимите, с дорогой душой возьму. А с таким куда же я? Вы же на носилках его доставите. Он как дите малое… Ему и подай, и убери, и все прочее. От него не отойти, мы с дочкой враз загнемся.

И мне об этом напрямик: они, Коля, тебя обдурить хотят. На недостатки жаловалась, по ней, правда, не видать, чтоб особо бедовала. Налитая, в полной силе баба, кожа на лице гладкая, розовая. Официанткой а военной столовой пристроилась. Дочь, говорит, справная, в четвертый класс ходит.

Вроде все разумно объяснила. Только я и другое угадал. Глазами виляла, понял, не верит, что оживу. И до того мне стало…

Долго молчал Соловьев. Молчал и Яловой. Снизу из зала донесся шелестящий вырастающий шум, разрозненные хлопки — аплодировали артистам.

— Передо мной теперь ничего не скроется, — с неожиданным ожесточением проговорил Соловьев. — Я кого хочу расшифрую, враз вижу, что таит, про что на самом деле думает.

Судорожно позевал.

— Прыгай не прыгай — через себя не перескочишь. Давай, капитан, лучше поспим. Тут мне один мудрец объяснил, до тебя на твоей койке лежал, из учителей, говорил, есть такое древнее изречение: «Пока дышу — надеюсь». Можно, сказал, и по-другому: «Пока сплю — живу».

Пробормотал, оборачиваясь к стенке:

— Солдат спит, а служба идет.

Поворочался, добавил:

— Внушай не внушай — на пустом месте веры не бывает!

Сыне наш!

Получили твое письмо. Принесло оно нам большую радость.

Мы увидели, что написал ты его сам. Буквы — в разные стороны, каракульки, видно, как дрожала, напрягалась твоя рука, а все же теперь видим, что она целая у тебя. Только слабая, а рука твоя. Мама даже всплакнула.

Покаюсь, когда получали письма, которые ты диктовал — все разными почерками, — думали, скрываешь от нас, лишился рук. Теперь видим, что не так.

Мама порывалась все к тебе в госпиталь, я удерживал: без вызовов, без пропусков сейчас никуда не проедешь. А от нас к тебе дорога длинная. Да и, главное, своими слезами, своим горем могла не помочь, а повредить тебе.

Вот и решили мы дожидаться тебя. Поверили, что скоро вернешься. Каждый день говорим об этом. Как врачи? Когда обещают тебя выпустить?

На нас только внимания не обращай. Сообразуйся со своим здоровьем.

Ты спрашиваешь о нашей жизни. Живем, как все. Лампа у нас карбидка из снарядной гильзы, светло, как при электричестве. Сидим по вечерам возле нее, ученические тетрадки проверяем.

Вас, сынов наших, ждем. Мама собирается купить козу, чтобы тебя козьим молоком отпаивать.

Куры у нас есть. Несутся. Будут свежие яички. Забавное зверье! Хохлатка — белая курочка с высоким гребешком — увидит, как я возвращаюсь из школы, несется ко мне, летит, как собачонка.

Позавчера ходил на Черное озеро, знаешь, то, в дальней степи, камыш косить. Созрел уже, пожелтел. Рано пошел, до восхода. И вот, представляешь, с озерца взлетела на моих глазах стая лебедей.

Что-то они припоздали с отлетом. Уже лужицы по утрам ледком схватывает. Взлетали с шумом, хлопаньем. И круто забирали вверх. Уходили в небо. На взлете их подсветило солнце. Из-за горы его еще не было видно, но оно уже поднялось, раннее, красноватое. Лебеди попадали в полосу света, розовели. В снежно-розовом оперении они показались мне сказочно прекрасными.

Камыш косил весь день, допоздна. Будет чем топить зимой. Перевезем с мамой тачкой — безотказная тележка, палочка-выручалочка по нынешним обстоятельствам.

И когда косил, и домой шел уже в сумерках — все думал про вас.

Дети мои, сыновья мои любимые, белые лебеди вы, наши… Поскорее бы вы возвращались!

Яловой топал по коридору: левая нога непослушно вверх, не было силы в ней, не давала опоры, зато правой всей ступней «бу-ух, бу-ух», как конь копытом в деревянный помост, подтягивал и левую. Рука бессильно висит, вывернута по-чудному, ладошка вбок. Двигался в то место, куда и цари пешком ходили. По этому шлепанью и определяли в соседних палатах: «капитан потопал».

Не то чтоб в охотку, в страдание ему были по большей части безуспешные походы. Посидит-посидит на стульчаке — и с тем же назад. От клизм прямо тошнило. «Атония, — вздыхал врач. — Последствия. Со временем пройдет».

Вот когда на самом простом, что в обычной-то жизни и не замечаешь, таким кажется естественным, когда на таком тебя засекает, держит, мучает и неизвестно, как все обернется, тогда и начинает тебя вновь затягивать сумеречное, безрадостное.

Обещают: восстановится, вернется со временем. Многое возвращать, восстанавливать надо. И сроков никто не называет. А время, оно — разное. Может, на все время, оставленное для тебя. Что тогда? Безрадостное существование. Прозябание. До избавительного конца.

В невеселых этих мыслях Яловой повернул за угол. И едва успел отшатнуться.

Из уборной, прямо на него, вылетел Иван Дядькин: глаза белесые, безумные, халат распахнут на волосатой груди. Затравленно оглянулся, руками подхватил сползавшие расстегнутые подштанники и полным ходом, припадая на левую ногу, понесся по коридору.

За ним выскочил Петя Скворцов. За живот схватился, из стороны в сторону мотается от смеха:

— Не могу-у, ей-богу… Ой-й-й!

Яловой его легонько по спине. Приостановись, утихни! Они, эти «черепники» — так называли в госпитале раненных в голову, — их оберегать надо, в любой момент с ними могло всякое приключиться. Вон как ходит кожа на глубоком проломе с левой стороны. Насмеется и — к вечеру температура.

Отдышался Петя, рассказал:

— Только это он притопал, из ведра выскочила здоровенная крыса. Что ему померещилось?.. Взвизгнул так, будто перед ним немецкий автоматчик.

Когда Яловой вернулся в палату, Дядькин лежал на кровати поверх одеяла, в халате, руки крестом на груди, очи воздеты горе́: отпевай, да и только!

Возле него сердобольно хлопотал Петя. Предлагал воду. Может, врача вызвать.

Дядькин закаменело молчал. Отрешенно глядел в потолок.

— Да ты что, околел? Высунь язык!..

Иван Дядькин не пожелал обедать. Отошел только к вечеру. Сел. Оглянулся. Будто все незнакомое, сроду не видел, затрудненно выдохнул:

— С детства… этих крыс… С голодного года.

Припомнился этот случай, когда Дядькин — статный лейтенант с сухим подбородком, на виске — вмятина, ковырнули его в штыковой атаке, — в начищенных сапогах, празднично сияющих золотых погонах, при всех орденах, явился прощаться.

— Видал, сколько нахватал! — простодушно восхитился Петя.

— По-разному устроен человек, — философски заметил кто-то из пожилых. — В пекло полезет, ничего не боится, а мышь пискнет, так он…

По вечерам, после ужина, выползали из палат, усаживались в коридоре на скрипучих деревянных креслицах — связками по три в ряд — раскассировали какой-то кинотеатр, — и начинались рассказы. Печального, серьезного не допускалось. Чтобы «со смехом». Анекдоты шли всех времен.

Петя усаживался поудобнее, слушателя не было благодарнее. Ясненький весь, смешливые ямки на щеках.