* * *
Академик замолчал. -- Исполать твоему колпаку! -- сказал Таз-баши. -- Теперь придется дать этому словечку более завидное значение. И будь уверен, что при новом издании академического словаря я непременно сделаю это. Одно только мне не по сердцу. В колпаке твоем, несмотря на весь его ум, довольно лишних петель, которые, если бы и спустить, колпак бы не разъехался. -- Ну, уж каков связан, таков и носи, любезнейший. Иглы мои любят широкую вязку, -- отвечал с улыбкой Академик. -- Эти привязки к колпаку -- недаром, -- сказал Безруковский. -- Не почувствовала ли голова Таз-баши, что ей не худо бы в иную пору примерить этот колпак на себе? -- Нет уж, ваше высокоблагородие, прошу меня уволить от этого. Я небольшой охотник ни до чего академического. Взаимные шутки продолжались еще несколько времени. Наконец, Безруковский взглянул на часы и сказал: как незаметно идет время! Скоро двенадцать. -- Другими словами, что господину полковнику спать хочется, -- сказал Таз-баши, взглянув искоса на Академика, -- Значит, теперь моя очередь. Ваш слуга, господин полковник! Господа! Места и внимания!
Рассказ о том, каким образом дедушка мой, бывший у царя Кучума первым муфтием, пожалован в такой знатный чин.
-- Впрочем, прежде чем приступлю к своему рассказу, почитаю нужным предупредить вас, что это будет не повесть, а только предисловие к тем повестям, которые я намерен предложить вашему вниманию. Пожалуй, назовите его эпиграфом, или аракчином, или чепухой, я не стану отвечать на подобные вздоры и начинаю. Дедушка мой Сафар Маметев происходил от знатного рода. Отец его Мамет был главным кухмейстером при дворе Кучума и знал дело свое так отлично, что на всем пространстве -- от Иртыша до Енисея, -- не нашлось ни одного человека, который бы осмелился поспорить с ним в этом благородном искусстве. Особенно же он был неподражаем в пилаве с бараниной и в пельменях из конины. По сказанию современников, это было -- сладость неизреченная! И что за страсть к своему искусству была у моего прадедушки! Чуть только заслышит он, бывало, звон кастрюль и сковород, как в ту же минуту, где бы он ни был, летит варить и жарить все на свете! Но и прабабушка моя занимала не менее важную должность во дворце Кучума. Обязанность ее состояла в том, чтобы шить и штопать на его ханское величество, что и исполняла она с неподражаемым искусством. Один татарский летописец говорит даже в своей хронике, что царь Кучум нарочно рвал свое белье, лишь бы только иметь удовольствие видеть работу моей прабабушки. Но, как известно, что гении сходятся, поэтому нет ничего мудреного, что прадедушка мой влюбился в прабабушку, а прабабушка в прадедушку. Разумеется, что они по тогдашним летам своим были еще очень далеки от этих почтенных имен; но для ясности рассказа я должен состарить их преждевременно. Тот же летописец придворных дел царя Кучума сказывает, что прабабушка моя была красавица, и что прадедушка был молодец хоть куда! Я охотно верю этому, происходя от них по прямой линии. Пожалуй, русский вкус скажет, что это должно быть самое темное место летописи, требующее пояснения; но уж известно, какой славой пользуется русский вкус в деле эстетики. Притом же вы знаете, что узкие глаза не то, что широкие, -- и потому не подлежит ни малейшему сомнению, что прадедушка и прабабушка мои были -- Аполлон и Венера в своем роде. Итак, это дело решеное. Я не стану распространяться о том, каким образом Амур -- этот татарский божок с колчаном и луком -- поддел на свою стрелу нежные сердца прадедушки и прабабушки. Скажу только, что в каждый праздник лучший кусок с кухни царя Кучума, неизвестно каким образом, являлся на столе у моей прабабушки; а в каждый байрам прадедушка щеголял в новой куртке из царского гардероба. Эти взаимные одолжения дошли наконец до того, что в один прекрасный день главный мулла с великим удовольствием прочитал брачную молитву над головами прадедушки и прабабушки, а еще с большим удовольствием сел за свадебный стол, на котором надеялся найти пилав и пельмени. Плодом этого брака был мой дедушка. Долг историка заставляет меня сказать, что дедушка мой родился таким маленьким и худеньким, что прабабушка моя, увидав его, невольно покачала головой, а прадедушка не мог удержаться, чтобы не сказать: " Должно быть, дрянь будет". Таким образом, первый привет моему дедушке был не очень лестен для его самолюбия. Но, кроме этого неважного обстоятельства, все остальное обстояло благополучно. День был из числа счастливых; планеты стояли в самых благоприятных соединениях, и даже, как говорит летопись, в самую минуту рождения дедушки главный мулла громозвучно чихнул в своей комнате, как бы почуяв необыкновенное событие. Я не буду много говорить о детстве дедушки. Этот возраст так бесцветен, что в нем самый зоркий глаз не отличит дюжинного ума от гения. Правда, и в детстве своем дедушка, по примеру маленьких великих людей, обнаруживал свою гениальность многими проблесками остроумия и проницательности; но как, в то же время, другие его подвиги сильно отзывались всей бестолковостью ребенка, то сам главный мулла в предвещании о будущем назначении дедушки возложил все упование свое на Аллаха. Так продолжалось до десяти лет, когда господин Маметь, посоветовавшись с главным муллой, решил отдать молодца в учение татарской грамоте. При этом неожиданном известии, дедушка мой отчаянно замотал головой и заткнул себе пальцами оба уха. Сколько госпожа Маметь не утешала его, сколько господин Маметь ему ни грозил, дедушка мой не хотел и слышать о таком неслыханном мучении. Наконец, госпоже Маметь пришло в голову -- между прочими представлениями пользы грамоты -- сказать следующее: "Учись, Сафарчик! Выучишься грамоте -- муфтием будешь!" В этих словах, как они просты ни были, слышался голос судьбы, и потому они не могли не произвести впечатления на ребенка. Правда, дедушка мой не понимал еще всей важности слова муфтий, но, припоминая себе, с каким благоговением отец и мать, и их знакомые произносили его имя, как низко кланялись, встречая его на улицах, он возымел огромную идею о могуществе муфтиев. Держать всех в руках, кушать когда захочется, спать когда вздумается -- все это мгновенно победило его упрямство, и он тут же, к величайшему удовольствию отца и матери, сказал решительно: "Учите грамоте, хочу быть муфтием!" Это честолюбивое желание было главное зерно всех приятностей и неприятностей его будущей жизни. Известно, что татарская грамота не то, что русская, поэтому бедный дедушка с самого первого дня получил уже печальную идею о трудностях к достижению муфтиевской должности. Когда же к этому впоследствии присоединились страдания ушей, рук, ног и прочего, то хотя он и не отказался от желания быть муфтием, однако ж всегда, при встрече с своим предместником, он печально оглядывал его со всех сторон, как бы опасаясь найти в нем еще новые признаки, необходимые на пути к муфтийству. Одни только волосы его не были учены грамоте, да и то потому, что рука брадобрея подсекала их под самый корень. Но время шло. Дедушка привык и к буквам и к наказаниям и смотрел уже на них спокойным оком философа. Не один раз, потирая за спиной руки, он говорил сам себе с настойчивостью, достойной времен Муция: "А все-таки муфтием буду!" Эта настойчивость характера была вторым зерном всех приятностей и неприятностей будущей его жизни. Таким образом, к 15-летнему возрасту, в который сыны Ислама особенной процессией посвящаются в возраст мужей, характер дедушки уже образовался окончательно. Оставалось только случаям и обстоятельствам развить его и упрочить. Разумеется, что судьба, всегда благоприятствующая своим избранникам, не замедлила доставить ему те и другие в изобилии. И, во-первых, честолюбие дедушки было отчасти удовлетворено назначением его к царю Кучуму на посылки. Здесь он имел случай изучить характер Кучума и роли, которые придворные, волей или неволей, играли во дворце. Здесь же он узнал то неоцененное искусство: видя, не видеть и слыша, не понимать, которое глазам и ушам придворных дает особенную организацию, совершенно противоположную физическому их назначению. Но, изучив это искусство, дедушка мой пошел далее. Благодаря своему гению, он приобрел еще другую способность: видеть, не смотря, и слышать, не слушая. И эту, собственно ему принадлежавшую способность, беспрестанными упражнениями он довел до того, что довольно было для него одного слова или жеста, чтобы угадать, в чем дело, и действовать, сообразно обстоятельствам. Что ж касается до настойчивости характера, то она ограничивалась пока постоянным желанием его при первой оказии занять место муфтия. Через несколько лет после посвящения моего дедушки в мужи, а потом и в мужья одной молоденькой татарочки, обещавшей со временем сделаться садом для глаз и малиной для рта, отец его Маметь Ниясов совершил последний важный подвиг на этом свете, то есть взял да и умер. Прабабушка, поставив огромный сруб над его прахом, несколько времени не могла утешиться. Потом вздумала было искать развлечения в новом муже; но так как отцветшая красота ее составляла очень небольшую приманку для ветреных сынов Ислама, то госпожа Маметь, совершенно справедливо заключив, что эта жизнь гроша не стоит, решилась последовать примеру незабвенного своего супруга. Теперь, ознакомив вас с родителями дедушки, и сего характером, я приступаю к тому достопамятному случаю, который осуществил любимую его идею и дал ему муфтиевскую куртию. Летопись говорит об этом следующее. В тысячу... таком-то году (извините, хронология моя часто спотыкается), Амин, первый муфтий его ханского величества царя Кучума, после долгого и блистательного отправления должности своей, был, хотя и без всякой со своей стороны просьбы, неожиданно приглашен Азраилом пожаловать к нетерпеливо ожидающим его гуриям Магометова рая. Место первого муфтия очистилось и, как водится, зашевелило не одно честолюбие в кругу придворных царя Кучума. Но, вероятно, Кучум не решался вдруг сделать такой важный выбор, а может, ждал указания судьбы, только несколько недель стул муфтия сиротел в одиночестве. Кажется, нечего говорить, что искательство не дремало. Один припоминал свою долголетнюю службу, другой -- военные подвиги, третий -- административную свою способность, четвертый -- ласковый взгляд, брошенный на него когда-то царем, пятый -- родство с одной из жен Кучума, шестой -- свойство с одной из его любимиц, седьмой надеялся на глупое счастье, восьмой -- на ошибку судьбы, и прочее, и прочее. Но, как ни различны были причины претензий на звание муфтия, однако ж всякий был внутренне убежден, что он один только и способен заменить умершего муфтия. Я нарочно умолчал о своем дедушке, чтобы рельефнее выставить право его на звание муфтия. Но пусть он сам говорит за себя медоточивым своим языком. -- Дурачье! -- говорил мой дедушка, лежа на нарах в своей комнате и подняв туфли под прямым углом. -- Выставляют свои достоинства, свои дела, а разобрать, так, право, все заслуги их не стоят засаленного аракчина. Я, говорит, одержал победу над остяками и вогулами... Да, большой труд поколотить трусов, имея при том у себя десять на одного! Я. говорит, управлял делами всего государства. Глупец! А взгляни-ка на свое управление чужими глазами, так и увидишь, что тут вздор, здесь чепуха, а там еще хуже чепухи! Хороши будут муфтии! Да и давно ли они осмелились подумать о муфтийстве? Могла ли в три какие-нибудь недели созреть в них мысль о назначении муфтия? Другое дело я, -- продолжал мой дедушка, выводя туфлем по стене какой-то вензель. -- Я признан муфтием еще в то время, когда другие не имеют отличить муфтия от конюха. С самой первой буквы азбуки судьба готовила меня на это место, И теперь еще, как вспомню о моем учении, муфтийство так и ходит по всему телу, начиная от ушей до подошвы включительно. В течение 30 лет я так сроднился с этой мыслью, что я и муфтий, муфтий и я -- составляем одно неделимое. И оторвать эту мысль у меня значило бы оторвать сердцевину от дерева. И я буду муфтием! Непременно буду! -- вскричал мой дедушка с каким-то вдохновением, вскочив с нар, -- хотя бы для этого мне должно было снова пройти всю муфтиевскую азбуку с дополнениями. Сказав эти слова, дедушка мои, сам не постигая своей решимости, поспешно оделся в лучшее свое платье и, руководимый судьбой, пошел в царский дворец. -- Дитя не плачет, мать не разумеет, -- говорил он сам себе, переступая порог приемной залы царя Кучума. -- Может быть, царь сам досадует на свою нерешительность в назначении муфтия. Я успокою его душу, показав ему лицо, назначенное судьбой для этого чина.