Изменить стиль страницы

Многие стирают при помощи ластика. Но тогда вместе с буквами стирается бумага, и стертость видна на просвет. Я же всегда действую бритвочкой. Лучше, чтобы она была слегка затуплена, тогда она не так царапает бумагу.

Аккуратно сцарапав слово уголком бритвы, я долго вожу по стертому ногтем, выглаживая это место. Чем дольше выглаживаешь, тем больше бумага приобретает тот вид, который был до записи.

Всё стерев, я поднесла страницу к окну и проверила, сильно ли просвечивает стертое место. Почти не просвечивало. Я уж в этом деле понимаю. Мне бы так математику понимать.

Теперь предстояло самое ответственное: отнести табель маме на подпись.

Некоторое время я медлила, собираясь с силами. Потом пошла в мамину комнату.

Мама сидела в кресле спиной к двери и учила роль:

— Нет… Нет… Мне ничего не хочется… Да и пойдет ли тут кусок в горло, когда тебя бесят!

— Мама… — пробормотала я.

— Что случилось?! — испуганно воскликнула она, вскакивая с кресла.

— Ничего не случилось! — сказала я с умело разыгранным удивлением. — Подпиши табель.

— И для этого ты врываешься, когда я учу роль?!

— Да-а, а потом ты уйдешь, а к завтра велели, чтобы все родители подписали…

— Дай сюда, — сказала мама.

Для нас обеих подписывание моего табеля было мучительным ритуалом.

Мама начинала всегда с первой страницы и к последней теряла остатки душевного равновесия. Кроме того, стертая сегодня запись была далеко не единственной, и я каждый раз дрожала от страха, что мама вдруг заинтересуется чересчур светлым местом внизу какой-нибудь страницы.

К сожалению, моя мама, когда училась в гимназии, была круглой отличницей и никак не могла привыкнуть к мысли, что я не в нее уродилась.

Мама дошла до последней страницы и воскликнула:

— Боже мой!

— Вот эту и эту, — быстро сказала я, — мне поставили несправедливо.

— Что значит несправедливо?! А эту?

— Эту я завтра исправлю.

— Стыд! — завелась мама. — Стыд и позор! И это моя дочь! Моя дочь — двоечница! За что мне такое! Чем я заслужила!

И так далее, минут на пятнадцать.

Стертую запись она не заметила, и то спасибо.

Мне было жалко маму. Действительно, чем она заслужила? Но я же не нарочно! Я же хочу хорошо учиться и не виновата, что не могу понять, что такое настоящее продолженное время и почему в истории древнего мира шестой век до новой эры был не до, а после седьмого.

Я стояла посреди комнаты и от нечего делать — ведь оправдываться в такие минуты все равно, что подливать масло в огонь — разглядывала фотографии на стене. На этих фотографиях мама была изображена в разных ролях. Особенно она мне нравилась в роли Тома Сойера. Она была такая стройная, молоденькая, веселая. А сейчас, передо мной, мама была совершенно другая — немолодая, усталая, раздраженная. Если бы это было в моих силах, я бы, конечно, никогда не огорчала ее. Но рано или поздно все мои прегрешения все равно раскрываются, как ни старайся. Пусть хоть они раскроются как можно позже.

Наконец мама подписала табель. Мучительный ритуал окончился.

— Ты показала маме табель? — спросила Надежда Николаевна.

— Нет, — ответила я.

— Так я и знала. По каким дням у твоей мамы выходной?

— По средам.

— Сегодня как раз среда. Я ей позвоню между семью и девятью вечера.

По дороге из школы я обдумывала, что лучше: выключить телефон или, может быть, даже перерезать провод?

Вторую идею я отклонила: это спасло бы меня только на один вечер, да и то не факт, а дальше что?

Мама купила пирожных «эклер», вынула из застекленного серванта чайные чашечки, которые вынимала только для гостей.

Мы сидели вдвоем за круглым столиком, покрытом красивой вязанной скатертью. На столике горела лампа, похожая на вазу.

Мы пили чай.

Мы с ней очень любили эти наши редкие чаепития. Но сегодня радовалась только мама. Я ничего не видела, кроме черного телефона, который стоял на столике возле лампы и как будто криво улыбался мне буквами своего алфавита.

Только один раз я отвлеклась от телефона: мама сказала, что летом театр поедет на гастроли в Киев и, если будет возможность, она возьмет меня с собой.

Я очень обрадовалась. И в тот самый момент, как обрадовалась, — он позвонил.

Мама подняла трубку и сказала:

— Да!

И тут я, не раздумывая, дернула провод. Даже не помню, как это произошло. Помню только, что держала штепсель в кулаке и сама же с удивлением на него смотрела.

— Что это значит? — спросила мама.

— Это… Это… Ничего особенного… — забормотала я.

— Ты опять от меня что-то скрываешь?! Что случилось?!

«Пряник» резко сменился на «кнут». Мама тяжело задышала, готовясь к очередному скандалу, а я заплакала. Захлебываясь в слезах, я рассказала всё — и о «Всаднике без головы», которого я по ошибке вытащила из портфеля вместо «Детей капитана Гранта», и о бутерброде с маслом, и даже о стертой записи в дневнике.

И вот опять-таки, у взрослых нельзя знать заранее, что тебя ожидает. Я, например, ожидала от мамы всего, что угодно, только не того, что увидела.

Она смеялась!

То есть внешне-то она не смеялась, наоборот, она то и дело якобы в ужасе хваталась за голову, расширив глаза, ахала, всплескивала руками — как-никак она была артисткой и умела притворяться. Но я-то маму изучила! У нее подбородок и губы подергивались от смеха, и она ничего не могла с этим поделать.

Я продолжала реветь, но это были слезы облегчения. У меня камень с души свалился. Я поняла, что мне ничего не будет.

На следующий день мама появилась у дверей нашего класса на второй перемене, после английского. Надежда увидела ее и вышла ей навстречу. Мама робко поздоровалась. Она всегда смущается, когда разговаривает с учителями. Понятно: ничего хорошего она не может от них услышать.

Я стояла неподалеку и слушала.

— Здравствуйте, — приветливо сказала Надежда. — Рада вас видеть!

— Я уже всё знаю, Надежда Николаевна, — мрачно произнесла мама. — Дочь мне всё рассказала. Я в ужасе!.. Я просто не знаю, что мне с ней делать!

Я догадывалась, что мама взяла такой наступательный тон специально, чтобы тем самым нейтрализовать последующие обвинения учительницы. Но на всякий случай приготовилась реветь. Это я умела, меня мама научила плакать по системе Станиславского: нужно сосредоточиться и вспомнить что-нибудь грустное. Но я могла реветь и не по системе. Для этого нужно незаметно изо всех сил ущипнуть себя за руку.

— Как мне ее собрать, Надежда Николаевна, милая? Скажите, как?! — взывала мама к учительнице с таким трагическим театральным пафосом, что казалось, сейчас она произнесет монолог из своей новой роли: «Да и пойдет ли тут кусок в горло, когда тебя бесят?!» — Она мне постоянно врет! Она от меня всё скрывает! Я просто теряюсь!

— Ну что вы, успокойтесь! — мягко прервала Надежда. — Обычные трудности переходного возраста. Ничего страшного. Скрывать еще не значить врать. Она у вас хорошая девочка, у нее явные гуманитарные наклонности. Много и увлеченно читает. Вот, кстати, отдайте ей книжечку, — и Надежда протянула маме «Детей капитана Гранта».

Мама взяла книжку да так и застыла с открытым ртом и с книжкой в руке. Такого она не ожидала. И я тоже.

— Вы так думаете? — спросила мама растерянно и без всякого наигрыша. — Вы думаете, ничего страшного? Вы мне буквально бальзам льете на душу, Надежда Николаевна… Если я могу хоть чем-то…

— Я как раз и хотела вас попросить. Дело вот в чем: школа готовит очередной благотворительный концерт в Доме ученых. У вас, я знаю, есть связи… Не могли бы вы помочь нам организовать… Пригласить кого-нибудь из известных актеров?

— Конечно! — радостно сказала мама. — Сколько угодно! Хотите, я вам устрою Миронову и Менакера! А хотите, я попрошу Аркадия Исааковича Райкина — он сейчас в Москве и как раз завтра будет у нас…

— Ах! — обрадовалась Надежда. — Это было бы… Ах!

— Потом я могу… Леонида Осиповича Утесова! Тарапуньку и Штепселя!