Масленников и другой писарь Онисим Кравчук, жирный хохол с красным губастым ртом устраивали вечеринки с плясами. Писарей восемь человек, приходили со стороны солдаты и две-три эстонских дамы. Играли на двух гитарах и скрипке (Онисим Кравчук), отплясывали польки, вальсы, а в перерывы — щупали эстонок. Окна завешивались шинелями. На улице дежурил младший писарь. Оскорбленные эстонцы пронюхали про вечеринки и пожаловались начальству. Очередная пирушка была разогнана. Писаря об'явили эстонцам войну, но сами же первые и попали в переделку. Масленникова и Кравчука, возвращавшихся в пьяном виде из гостей, хорошо вздули эстонцы: Масленникову подшибли оба глаза, Кравчуку разбили нос.
— Нехай так, — похвалялся потом Кравчук. — Я ж ему, бисовой суке, вси нози повывихлял… О!
Из-за эстонок дрались между собой и солдаты. Как-то пьяная компания солдат бросилась трепать вышедшего из шинка в вольной одежде человека. К удивлению солдат — вольный человек оказался офицером. Как? Офицера?! Офицер осатанел, скверно заругался и стал стрелять. Солдаты разбежались, отругиваясь и грозя:
— Пошто в шинок ходишь?! Пошто не в форме?!
— Мы, ваше благородие, за чухну приняли.
— Постой, бела кость! Обожди… Всем брюхо вспорем!..
— Куда вы нас, так вашу, завели?! Жалованье не выдаете, наши денежки пропиваете…
— Теперича мы раскусили, за кого вы стоите… Чорта с два за учредиловку!.. За царя да за помещиков…
Скандал до главного начальства не дошел. Но главное начальство замечало, что армия начинает «разлагаться». Меры! Какие ж меры? Как поднять дисциплину, ежели почти все офицерство впало в злобное уныние от неудачного похода, предалось кутежу и безобразиям? Кредиты иссякли, паек урезан, жалованье выплачивается неаккуратно, а с нового года возможен роспуск армии, если наши дипломаты не сумеют урвать добрый куш там, в верхах, на стороне.
— Это что у тебя, Масленников, с глазами?
— Корова, ваше благородие…
— Что ж, задом?
— Сначала задом, потом передом…
Бледные губы ад'ютанта задрожали, но он сдержался и, бросив бумажку, приказал:
— Переписать. Наврал.
А тот побитый, щупленький, из какой-то бригады, офицерик подвязал платком скулу, конечно — флюс — и чуть-чуть прихрамывал.
Стал волочить ногу и бравый генерал, начальник дивизионного штаба, где служил Николай Ребров. Однако не любовные утехи поразили превосходительную ногу, нога испугалась общего положения дел армии, и вот — решила бастовать. Генеральский подбородок спал, кожа обвисла, как у старого слона, обнаружилась исчезнувшая шея и красный воротник сделался свободен.
Генерал получил, одно за другим, два донесения с мест. Читал и перечитывал сначала один, потом совместно с ад'ютантом при закрытых дверях. Выкурил целый портсигар, нервничал, пыхтел, нюхал нашатырный спирт, стучал по столу кулаками:
— Мерзавцы! Я этого не позволю… Вешать негодяев!
Первое донесение — о невозможности бороться с большевистской пропагандой и первом побеге группы солдат в Русь. Второе — о начавшейся среди армии эпидемии брюшного тифа.
— Да, генерал, да, — проговорил ад'ютант. — Не хотелось мне огорчать вас, но вот еще сюрприз: эстонское правительство официально заявляет о своем намерении вступить в переговоры с Советским правительством. Даже назначен срок — январь будущего года. Место — Юрьев.
Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух.
— Откуда, откуда это? — задыхался он.
— Хотя эти сведения «по достоверным источникам», как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда.
— Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно… — и генерал схватился за голову. — Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия?
Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал:
— В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев…
— А вы, поручик, как-будто… как-будто…
— Впрочем должен вас успокоить, генерал, — быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, — эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией…
— Тьфу! С Совдепией!
— Что же касается признания ее, то…
— Этого еще не доставало! — стукнул генерал пустым портсигаром в стол.
Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая:
— Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ… — он совал ему под подушку пачку листовок. — Необычайно талантливо. Прочтите, и — в дело… Сумеете? Только — молчок…
Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова:
— Ну, милый Коля, теперь прощай. — И Ножов навсегда исчез.
Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!..
— А вот я, братцы, совсем напротив, — улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. — В здешнем крае ожениться думаю… Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать… И вот не угодно ли стишки…
— Братцы, слушай… Ты! Кравчук!
— А ну его к бисовой суке! — плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. — Ой, Горпынка моя… И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает…
— Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень… Братцы, слушай! — Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. — Например, так… — он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы:
— Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? — глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, — проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин.
— Что-о?! — и Масленников сжал кулак. — А ты ейный пачпорт видал?!
Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво.
— Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт…
— Даже читывали по многу раз…
— Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса… Жалит, чорт!..
Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова:
— А сестра Мария, слыхать, обженихалась.