Варя плывет рядом с ним, плывет и говорит, и еще плывет Иван, плывет дорога, люди, лошади, коровы, лес, плывет и фыркает Цейлон.
— У меня двоюродный брат. Я его должен разыскать. Он военный чиновник. При полевом казначействе.
— А вы любите приключения? Я люблю. А то жизнь такая серая, скучная… Особенно в деревне… Мамы у нас нет. Я всегда мечтала: встречу его, встречу, встречу!..
— Кого?
— Вас! Ха-ха-ха! Вам смешно? Милый, милый Коля. И как быстро в несчастьи сходятся люди. Вы мне сразу стали каким-то родным, близким. Мне ужасно хочется ухаживать за вами, быть сестрой милосердия. Но папочка у нас очень строгий… А мама умерла.
Иван плывет, ударяет по воде веслами, лошадь мотает головой, весла говорят:
— Вам, барышня, пора обратно.
— Ничего подобного. Цейлон, Цейлон, иси!
— Барин ругаться будут.
— Не твое дело. Отстань!
Ах, к чему эти споры, когда все плывет, когда голова валится на грудь и хочется тишины и одиночества.
— Цейлон!!.
Красный лес гуще, гуще. Лес преградил дорогу.
— Тпррру!!
Туман и тишина.
Николай Ребров застонал. Зачем? Просто так, взял и застонал. Бездонный колодец. Мерцают огоньки. Под ним — солома и что-то твердое. Он полого скользит на дно, медленно, но верно. И все стонут, справа, слева, впереди, стонут, охают, бормочут и все, вместе с ним, скользят на дно. Там мрак и холод.
Идет вся в белом, белая женщина идет, идет со дна, из холода и тьмы, но в глазах ее огонь и ласка. Не даром к ней тянутся с низу жадные, трепещущие, скорченные руки, приподнимаются от грязной соломы взлохмаченные головы:
— Сестрица… Родненькая.
— Где я? — спросил сам себя Николай Ребров.
Длинный низкий коридор, солома, стоны, кучи тел, электрические лампочки над головой, сестра. И в случайной волне воспоминаний вяло проплывают разрозненные клочья картин и звуков: костры, как кони, и гривастые кони, как костры, снег, выстрел, зеленая зыбь Пейпус-озера и — «милый, милый Коля»… Чей это голос, чьи глаза? Сон или явь все это? Женщина, как хмельной туман, как черемуха в цвету, склонилась над ним, и белая рука коснулась его головы.
— Вы очень хворайт. Можете подниматься? Можете вставайть? Идить за мной!
Сон продолжался, белый туман влек его вперед, шуршала солома под ногами, шуршал и рвался недовольный ропот многих голосов:
— А-а, ишь ты… а-а-а… Нас бросила-а-а…
— Скажите, где я?.. Куда меня ведете?. Почему они…
— Идить за мной… Дайте — помогу вам. Руку, руку!
Щурил глаза. И какой-то синий свет лил сверху, волнами ходил свежий воздух. Дорога, сосны, снег, стена, ступени вверх, вдруг — тепло, запахло хлебом, белая постель и милые, милые, чьи-то бесконечно добрые глаза. Николай Ребров поймал белую руку и поцеловал. Кто-то ударил медной ложкой в медный таз: бам! И этот звук, как кусок меди, как раскаленная большая пчела вьется возле юноши, жужжит, врывается в ухо, вылетает, звенит — стрекочет пред самыми его глазами. Хочется прогнать, уничтожить или самому умереть. Он взглядывает на таз: таз на месте, а звуки ходят-ходят. Кто смеет будить его? Кто хочет прервать его светлый сон?
— Уйдите, не трогайте… Ма-а-ма!! — прокричали в пустоту чужие его уста, но меч опустился, сон и явь отлетели прочь.
Полдень, солнечные квадраты окон опрокинулись на крашеный чистый пол, тени от легких занавесок, фикусов и цветущих фуксий легли нежным узором. Белые стены небольшой комнаты, изразцовая, шведская печь, крепкая простая мебель, темное распятие в углу на полке. За огромным столом бритый длинноволосый старик в коротких синих панталонах, шерстяных чулках и грубых башмаках. Он пьет кофе. От белой очищенной картошки — пар. На тарелке гора сливочного масла.
К Николаю Реброву подходит с кофе сестра Мария, дочь старика.
— Подкрепляйте себя, — говорит она ласково. На ее косынке маленький красный крест.
— Я не знаю, как благодарить вас, сестра, — вы приютили меня в своем доме. А там, в коридоре, я, наверно, подох бы на соломе, как пес. Благодарю вас, сестра Мария! Ведь я провалялся здесь, сколько? Десять дней? И вас благодарю очень, Ян. Пожалуй к вечеру мне можно двинуться дальше.
— Нет, — сказала сестра Мария и приветливое лицо ее стало озабоченным. — Зачем торопить? Три дня должны отдыхайть. А лучше — неделя. Куда спешить? Пейте кофе, сливок, сливок больше… Кушайте масло. Сейчас суп подаваль…
— Я не знал, что на чужой стороне встречу таких добрых людей.
— Если плохо будет житье, приходи опять, — заговорил старик тонким голосом. — Работник будешь, моонамис… Лес поедем, дроф делать… как это… — Сестра Мария грустно смотрела юноше в лицо, о чем-то думала. — Она у меня… как это… святая, — сказал старик, — кахетсеб… всех жалеет. А нас ни один собак не жалеет. Сына терял, в красных был, под пулю попадался, белые вешали на сук. Сын мой. А ей брат… Густав… Один только и был у нас, как солнце. Вот нету больше.
Юноша заметил: старик сбросил пальцем с глаз слезу. Сестра Мария часто замигала.
— Он был очень похож на вас… Очень, — сказал она тихо, — оставайтесь с нами… Время самое несчастное… Зачем уходить? Куда? — и ее рука коснулась задрожавшей руки юноши.
— Нет, не могу, — и Николай Ребров вздохнул. — Буду искать брата… Что скажет брат?
У сестры Марии округлились и сузились глаза, она быстро отдернула руку, встала, вышла вон. Юноша удивленно посмотрел ей вслед.
— Как узнали про сына? — спросил он, помедлив.
— Толковал наш, эст. Был… как это… контуженый вместе с мой Густав. Бежал. С белыми пробрался сюда. Он энамланэ… ну, это… большевик. Зачем, спрашиваю, пришел? Он отвечает: мой святой долг раз'яснить солдатам… как это… наш… наш программ. Он сказал: нас, большевиков, много пришло с белыми.
Вскоре — день был воскресный — собрался народ. Чинно уселись вдоль стен и посредине. Женщины в белейших платках. Ян поставил на стол маленький, накрытый вязаной салфеткой аналой, положил на него священную книгу и, надев большие круглые очки, стал читать на непонятном языке. Он читал не торопясь, выразительно. Останавливался, чтоб высморкаться, чтоб утереть платком глаза. С зажженных восковых свечей капал воск, и капали слезы старика на книгу. Молящиеся вздыхали, охали, стонали, выражение лиц их постепенно уходило от тела в дух. Старик прервал чтение и начал говорить от себя, страстно и порывисто, он всплескивал руками, сокрушенно тряс головой, кивая на распятие. Голос его сдавал, плескался, тонул в слезах. — О, боже, боже, помоги нам, погибаем! — Среди молящихся послышались всхлипыванья, сначала сдержанно, скрытно, потом громче, громче. И вот заголосил, навзрыд, заплакал весь народ и шумно опустился на колени. Старик же поднялся во весь рост, он тоже рыдал и восклицал, как одержимый, бия кулаками в грудь. Сестра Мария, стоя на коленях, стиснула ладонями голову, исступленно кричала: «Пюха нейтси Мария! Езус Христус! спаси его, спаси его! Удержи его здесь!».
Николай Ребров созерцал все это вначале с равнодушным любопытством, но вот волнами закачалась под ним кровать, рыдания молящихся подхватили его душу, и все осталось позади; он на коленях среди простертых на полу людей, и нет ничего, кроме рыданий, кроме возгласов, теперь понятных для него и ясных. И он уже не он, он во всех и все в нем, и это чувство единения, этот порыв духа вглубь и ввысь, вмиг до краев пресытил все существо его неиз'яснимой радостью, и стало больно, и стало тяжко, жутко.
— Аамен, — торжественно произнес старик. Все смолкло.
Николай Ребров вздрогнул, очнулся. Лицо его мокро от слез, губы дрожали. Не покидая кровати и не двигаясь, он лежал на спине, очарование сползало с него, как сладостный угар: все спайки с людьми мгновенно рушились. Он опять один среди чужих, и видел десятки устремленных на себя враждебных глаз. Психоз прошел. Он — вновь человек, лежащий на кровати.