— Да, — после короткого раздумья, прошептал юноша.
Чиновник, как живой воды хлебнул, сразу сорвался с места и быстрыми ногами вылетел к хозяину. Старуха затрясла головой и спросила:
— Что он? Денег, наверное, просил?
— Нет… Да… Что-то такое в этом роде, — смутился юноша. — А чем же вы, Надежда Осиповна, больны?
— Всем, — шевельнулась старуха, диван опять хворо заскрипел. — Вы спросите, что не болит у меня… Все болит. А больше всего — сердце, — последние слова вылетели вместе с глубоким тяжким вздохом. — Не сердце, а душа… Душа, Коленька, болит, середка… Все потеряла, все.
Пыхтя, вкатился Павел Федосеич, поставил на грязную скатерть тарелку с огурцами, две рюмки и ловко ударил донышком бутылки в пухлую ладонь:
— Вьюнош!.. Ангел божий… Давай-ка, братишка. Грех не выпить, грех.
Пришел Сережа, тоже выпил, но хозяин Цанкер опять угнал его на мельницу спустить в плотине щиты. Старуха заохала, укуталась с головой одеялом и притихла. Николай чрез силу выпил три рюмки и застоповал: самодел не шел в горло.
— А я, брат, было спился здесь, физия опухла, ноги отекали. С тоски, брат, с тоски, с тоски… Ну, что мы теперь, а? Коля? А? Париж, Америка. Ха-ха-ха!.. Гром победы. Нет, брат, дудочки… Дураков в Европе мало, чтоб этим идиотам в долг давать без отдачи. Разик обожглись и… Ну, а про Сергея Николаича ни слуху, ни духу? Цел, наверно, цел, цел… Конечно, цел… А я теперь молодец-молодцом. Ей-богу… Хоть плясать… Ноги как у слона. Гляди, какие ножищи!.. Да я сто верст без присяду могу шагать… Коля, возьми меня… — он просительно, по-детски улыбнулся и глянул в самую душу Николая, — Коля, не бросай меня, спаси… Коля, по старой дружбе, умоляю…
Николай с раздражением охватил его большую и рыхлую, как тесто фигуру, с дряблым, поглупевшим от несчастья лицом.
— Что ж, я с удовольствием, — раздумчиво сказал он. — Нас артель. Только испугаетесь, как в тот раз.
— Кто, я?! Кинь мне в морду подлеца, наплюй мне в харю!.. Нет, дудочки, дудочки, чтобы я здесь… Не-ет…
Николай Ребров уснул. Его разбудили сдержанные всхлипыванья. В лунном свете сидел по-татарски на полу пред раскрытым чемоданом Павел Федосеич. Он держал в пригоршнях фотографическую карточку, то приникал к ней дрожащими губами, то отстранялся, тогда лицо его тонуло в болезненном восторге, из широко открытых глаз по одутловатым трясущимся щекам катились слезы, и губы шептали:
— Клавдюша, Клавдюша, — выдыхал чиновник. — Не проклинай, молись обо мне, молись… Эх, ошибся я, и вся душа моя, Клавдюша, измочалилась. Живу я, Клавдюша, в великой нищете… И духом нищ. Пью, Клавдюша, пьянствую… Эх, подлец я. А теперь скоро… Жди, Клавдюша, приду скоро. А если умру, помяни меня. Да и сама-то ты жива ли, старушка милая? И себе тяжко. Ну, что даст господь. Молись за меня, Клавдюша, молись… — он крестился сам, крестил портрет, целовал его и плакал в пригоршни, размазывал по лицу слюни и слезы грязнейшим рукавом.
— Павел Федосеич, — пробудилась помещица. — Опять ты за свое! Что за малодушие…
— Нет, нет, это я так… Чшш… Разбудишь… Это я пластырь искал… Да, да, пластырь… К переносице, пластырь.
— Не плачь, все к лучшему, надейся на бога.
— Я надеюсь, Осиповна, надеюсь… Ей-богу, надеюсь… А ты спи…
Глава 18. Дикий хохот.
На другой день Николай отправился рано. Помещица и чиновник еще спали, он так и не попрощался с ними. Шел домой не торопясь. Утро было пасмурное, угрюмое, и его настроение такое же, как это утро.
«Вот судьба, и что ожидает этих стариков?» — думал он, глядя себе в ноги.
А впереди позвякивали бубенцы, долетало храпенье коней. Ближе, отчетливей.
— Берегись, стопчу!
Николай вскинул голову и отскочил в сугроб. Мимо него, едва касаясь копытами дороги, мчалась запряженная по-русски тройка вороных. В русских, покрытых ковром, санях, обнимая прижавшуюся к его плечу баронессу и лихо подбоченясь свободной рукой, восседал бывший ротмистр Белявский.
— Сукин сын! — сделав ладони рупором, громко прокричал Николай Ребров в снежнооблачный бубенчатый след пролетевшей тройки.
Он пошел проститься с генералом — старик был для него хорош.
— А, Ребров!.. Отлично… А я, брат, мундир чищу… Сам. Я люблю черную работу. Я не белоручка… Труд — надежнейшее средство против скуки, против одиночества. Садись, Ребров… Ну, как там? А я осиротел. Баронессушка уехала и этот… Да-да… Ну да ничего. Денька через три и я… В Париж, брат Ребров, в Париж. И ад'ютант Баранов…
— Разве они едут? — удивился юноша, помогая генералу.
— А как же! Какое ж могло быть сомнение… Ну, а ты? Ты как? А? Хочешь в Париж? — генерал снял с красного ворота пушинку, дунул на нее и медленно стал елозить щеткой по сукну.
— Я, ваше превосходительство… Я здесь…
— А, молодец, молодец, Ребров… Похвально. Лучше здесь, чем к тем негодяям с поклоном. Кто они, ну ты подумай, ты все ж таки интеллигент и достаточно развит, полагаю? Ну кто? Ну кто? Приблудылки, вот кто! Эмигрантишки, за границей мотались, а теперь власть добывать приехали — навозная дрянь! На-воз-ная, — и генерал поднял щетку вверх. — Понимаешь, в чем уксус? Да разве они знают Россию? И разве Россия, наш народ, примет их? И что такое, спрошу я тебя, наш развращенный народ, наш пьяница, эгоист мужик? Ха!.. Равенство, братство. Плюет он с высокого дерева на братство! Назови мужика братом, он тебе в отцы лезет. А потом, как это… кто. Да, Бальзак: «Свобода, данная развращенному народу, это — девственница, проданная развратникам». Понял глубину?
— Большевики стараются, ваше превосходительство, сделать народ счастливым, тогда он будет добродетельным, — несмело вставил юноша.
Но генерал не расслышал.
— Слушай-ка, Ребров, а хочешь чаю? Позвони Нелли… Ты знаешь ее? Ах, хороша девчонка, хороша… Слушай-ка, Ребров. Ну, а кто вкусней по-твоему: эстонки или русские? Хе-хе-хе-хе… А я чрез три-четыре дня — в Париж… И можешь быть уверен, Ребров, что скоро эта сволочь-большевики полетят к чорту. Европа никогда не допустит такой наглости, она им покажет, как аннулировать долги. Да Европе стоит только захотеть: положит их вот сюда, на ладошку — щелк и нету, слякоть одна, — генерал щелкнул по ладони и сладострастно захехекал. — Вот, что значит Европа!
Николай Ребров от чаю отказался, поблагодарил генерала и ушел.
— Петр Петрович, а я к вам, — сказал он, входя к поручику Баранову. — Что ж вы нам изменили?
— Что, в чем дело? — остановился офицер среди комнаты, желтые кисти его халата колыхались.
— Генерал сказал, что вы с ним едете в Париж.
— Какой вздор! У генерала разжижение мозга, или слуховая галлюцинация. Я бегу с вами… — последние слова поручик сказал тихо, почти шопотом; он стоял руки назад и опустив голову.
— Вы здоровы ли? У вас красные глаза, вы плохо спали, должно быть.
— Что? — рассеяно переспросил поручик, не подымая головы. — Нет, спал… Должно быть, спал… Спал или нет? Что? — волоча нога за ногу, он подошел к письменному столу, переставил с места на место чернильницу, подсвечник, подстаканник, сделанный из винтовочных патронов, взял спичку, переломил, бросил, взял со стола недоконченное письмо, прочел, качнул головой, сказал: — Да, да. Пиф-паф. Сегодня вечером… — он опять заходил по комнате, хмуря брови и о чем-то тяжко размышляя.
Юноша встревожился. Он следил за Петром Петровичем, сосредоточенным взглядом, силясь понять, что происходит в душе этого близкого ему человека.
— Мы бежим в субботу, Петр Петрович, в ночь.
— А?! — вскинул тот опущенную голову. — Ах, да… про это… Ладно. У нас сегодня что?
— Четверг.
— Четверг, четверг… да-да-да… четверг… Завтра пятница, послезавтра суббота… Так-так… Замечательно, — чему-то подводил он итоги, его лицо вдруг улыбнулось, он подозвал юношу к столу и ткнул указательным пальцем в мелко исписанный лист почтовой бумаги. — Вот, Николаша… завтра утром на этом самом месте будет лежать это самое письмо. Отнесешь его по адресу… Понял? По адресу. В собственные руки баронессы.