Изменить стиль страницы

«Суеверия… сказки…бес путает… Православному и думать-то грех про окаянную силу…» — прикинул Лёня Русак и, несвыч-ный жить молитвенно, не открестившись от беспятых, стал засыпать. Ночь выстоялась теплая-теплая и глухая, — похоже, перед дождем, и меж туч сияла мертвенно-белая луна.

За полночь Лёня вроде очнулся от сна… а может, еще барахтался в бредовых видениях… хотел, было перевернуться на другой бок, но вдруг приметил в пустую оконную глазницу, что на берегу реки, облитой стылым сиянием, юрко мельтешат торопливые тени. Он, кажется, сел на нарах, оцепенело глядя в сияющую оконницу, — оторопь взяла… И приблазнились…

* * *

Вначале послышался знобящий душу, многоголосый и заунывный плач или вой, потом привиделось: в реке, на заросших зеленоватой тиной, кряжистых топляках голосили водяные с подкоряжными, омутными девами, — упились заводскими помоями, нанюхались вонючих дымов, тяжко опадающих в речную течь. На обличку смутные духи зрелись людьми, — без рогов и хвостов, в скудной травяной одёве, — и всё же это тоскливо гуляла нежить.

Анчутка серый маял гармонь и вопил, роняя на меха ковылистый чуб, изредка оглядывая бражников синеватыми, но опустевшими, пьяно размытыми глазами:

Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб тебя не видя умереть…

— Серый, вжарь повеселей, чтоб ни печали, ни покоя! — щелкнув пальцами, велел плечистый и корявый водяной мужик.

Серый тиснул жалобно проворчавшие бардовые меха, но тут же развалил их с рявканьем, метнув пальцы по ладам и басам, и взыграл «комаринский мужик».

— Дай жару, Яшка, чтоб чертям стало тошно!

И Яшка, распластавший рубаху до пупа, забухал косопятыми кирзачами в деревянный пол; плясал «камаринского», плясал молча, с жутким и злобным старанием, но изломанно, куражливо, как пляшет тоскующий русский мужик без бога и царя в голове. Глаза его плакали, текли хмелью, — видать, ныла, скулила горемышная душа — и на отмашистых скулах катались набрякшие мстительные желваки.

Мы не с радости гуляем,
Не с веселья водку пьем,
Все продали и пропили,
Завтра по миру пойдём…

Прохрипел Яшка и так притопнул по деревянному речному дну, что с окаменевших и позеленевших топляков вздыбился ил, и помутилась река. Сидящая и лежащая нежить — заторканная лесом, избитая, изволоченная, полуживая и пьяная, — остервенело выла, хохотала, и текли их сорные слёзы в Байкал, пенясь и бурля.

— Давай, Яшка, давай! — хлопая в ладони, взвизгнула водяная шалава, наспех обряженная мшистой придонной травой.

— Сама давай! — матюгнулся Яшка. — Тебе, Милка, сподручнее.

— А что! — Милка тут же вылетела в круг и, яро колотя в скользкие топляки, потряхивая тощим выменем, сипло вывела:

Развалили все хозяйство,
Научились воровать.
А я девчоночка бедовая,
Пошла любовью торговать.

— Девчоночка… Любо-овью торговать, — зло скривился Яшка. — Молчала б лучше в тряпочку… полодырая.

Отголосив в ответ матерную тараторку, дева пала на облезлый, костянисто посвечивающий листвяк, и к ней тут же прилип вынырнувший из улова, наглый мужичок — его так и звали в глаза и заглазно: Гошка Наглый. Облапил, тыкаясь мокрыми губами в шею.

— Пошли, Милка, примем, — лыбясь тонкими, змеистыми губами, помигивая белыми рыбьими глазами, ловко и заманисто щелкнул в кадык, мышью снующий по узкому горлу. — Я под корягой закурковал от этих алкашей… А ежли хочешь, можно уколоться… и упасть на дно колодца.

— Отвяжись ты от меня, а! — Милка брезгливо отпихнула Гошку Наглого. — Надоел ты мне, Жора, хуже горькой редьки, — она с презрением покосилась на своего бывшего дружка. — Глаза б мои на тебя не глядели.

— У-тю-тю, каки-ие мы холёсые… — игриво протянул Гошка Наглый и захохотал.

— О Господи, как мне надоела жись наша клятая… — Милка заплакала, утопив пальцы в темно-зеленые, сыро взблескивающие лохмы, яростно сжав их в горстях, словно хотела выдрать с корнем.

У берега реки, на высоком, обгорелом пне словно на черном троне восседал сам Хозяин, — чернокрылый, студёноглазый, с клювистым носом, зловеще нависающим над провалившимся старческим ртом, — и, отмахивая рукой, молча и усмешливо правил, словно дёргал нежить, будто тряпичных кукол, за ссученные из сивого конского хвоста, незримые жилки. Когда Милка вопила и острые плечи ее ходили ходуном, Хозяин, хохотал, и хохот его, зловещий, леденистый, мрачно кружил над пойменным лугом.

* * *

Долго ли коротко ли, но выползла пьяная нежить из воды на седые под луной прибрежные травы, поближе к Хозяину, и тут пошла петь и плясать, да так отчаянно и лихо, что Хозяин опять повеселел, и смех его, похожий на громовые раскаты, покатился по-над речкой, отдаваясь гулким эхом. Прибилась к водяным гораздая потешиться и шатия из ближних лесов и болот. И такой взнялся шалый гомон, что звезды испуганно и ознобленно задрожали, осыпаясь наземь, как палый лист.

Лишь самый дремучий водовик, трухлявый, укрытый бурой придонной травой, перепоясанный ссученным камышом, вроде бы ждущий, что Он его простит, одиноко и отрешенно торчал на черной коряжине и узловатыми, тряскими пальцами перебирал осиновые чётки. Сидел, свесив заморковевший нос, сронив отяжелевшую голову, увенчанную зеленой кугой, и печальными, потухшими глазами синё и слезливо глядел, как светится росой луговая овсяница, как задумчиво белеет под луной свежесмё-танный зарод сена, как возле деревенской поскотины лошадь бренчит медным боталом, как на выбитом, закаменелом облыске пляшет его внук Гошка Наглый. Скачет беспятый, потряхивает зелеными кудерьками и, охлопывая себя по замшелой груди и кривым ногам, ревет лихоматом:

Пропадите лес и горы,
Мы на кочке проживём!
Опа, опа, Америка, Европа!..

— Милка! Греби сюда. Споём на пару! — крикнул он водяную деву.

И Милка — клятая в миру гулёна, вначале лета утопшая в реке, — запела, взбрыкивая ногами и задирая травяную юбчонку выше срама, при этом так дико замотала головой, отчего волосы, будто водоросли, стоймя стоящие на голове, падали и закрывали опухшее, синеватое лицо.

Не грусти, мой дорогой,
Что мы теперь голодные.
Были мы рабы в Советах,
А теперь слабодные! И-их!

Серый, что терзал гармонь, утишив меха, мутно вгляделся в деву, и вдруг, маятно закатывая глаза, не запел даже — взвыл:

… И после смерти мне не обрести покой,
Я душу дьяволу отдал за ночь с тобой….

Хозяин раскатисто хохотал — вторило с каменистых отрогов испуганное эхо. А лешаки приплясывали возле девы водяной на суковатых ногах, подмигивали, отчего она пела ещё отчаянней, с подвизгом. А тут еще из дачного поселка вдруг обвалом загремела свирепая музыка словно кто-то, одуревши с горя, молотил без передыху в цинковую шайку.

Ты иди по жизни смело,
И кому какое дело,
Кто тебе в постели нужен…
Это — секшен революшен…

Завертели анчутки хвостатыми задами, словно им в травяные порты сунули огненной крапивы; а шишиморы болотные, свесив на лица желтые космы, прожигая ночь ненасытно горящими, синими глазами, закрутили хоровод и затянули жутко и мертвяще: