Изменить стиль страницы

— Сядьте и успокойтесь. Почему Менабде жаловался на Паату?

— Потому что Паата его осрамил!

— В чем это заключалось?

— Вы хотите, чтобы я поверил, будто вы не знаете, что Паата влюбился в свою одноклассницу?!

— Я не знал, что это позор.

— Девчонке проходу не давал… Что вы, не знаете современную молодежь? Ох, я бы им всем!.. Я сказал Иродиону: зачем ты его дома запер, ведь экзамены на носу. Лучше бы в другую школу перевел. А он говорит мне: все равно Паата побежит туда, лучше я его дома подержу… — он помолчал и после паузы добавил: — Что поделаешь, Иродион боится.

— Кого?

— Кого-кого! Министра боится.

— Какого министра?

Тут мой свидетель окончательно вышел из себя:

— Перестаньте меня разыгрывать! Если вы ничего не знаете, сначала ознакомьтесь с делом, а потом трепите людям нервы.

— Я прошу вас отвечать на вопросы.

— Нет уж, простите, я пошел. Мне сейчас не до вас и не до кого на свете, у меня у самого зарез! — он провел ребром ладони по тучной шее.

— Гражданин, остановитесь, я ведь с вами не в игрушки играю. И здесь не детский сад.

— А по-моему, именно детский сад с игрушками. Я ухожу.

— Вы пожалеете об этом!

— Ну вот, опять угрозы! — Он был уже возле дверей, как вдруг остановился и с горечью бросил: — Вы бы лучше настоящими бандитами занимались, но это дело опасное, трудное, верно?

— Верно, — согласился я. — Тем более, что я не знаю, о чем и о ком вы говорите.

— В том-то и беда, что знаете, но не принимаете никаких мер!

— Откуда у вас такая осведомленность о работе наших органов?

— Работа! — насмешливо протянул мужчина. — Тоже мне, деятели! Даже на след напасть не могут! Попадись только они мне в руки, я им покажу…

— Не выражайтесь! — я встал из-за стола ни на шутку рассерженный.

— А я сына своего ругаю… Мой сын! Хочу — ругаю, хочу — совсем убью! Убью, если попадется мне в руки! — Он прямо зубами скрипел от злости. Я заинтересовался и спросил:

— Что он такого сделал, ваш сын?

— Разорил! По миру пустил! — возопил, обращаясь к потолку, нервный свидетель. — Недавно я потерял отца, горячо любимого папочку, — он порылся в карманах и извлек полоску черного шелка, которую нашивают на рукав в знак траура, — вот, видите? Решил я к годовщине его смерти поставить памятник. Пусть все видят, как я отца уважаю. Весь год деньги собирал, по копеечке копил, а он, паршивец, взял и фр-р-р! — все по ветру пустил.

— Ваш сын?

— Мой собственный.

— И много было денег?

— Если очень интересуетесь, скажу, мне чихать! — Снова было распетушился мой собеседник, но окончил фразу каким-то потухшим и плачущим голосом: — Ни много, ни мало, шестьдесят тысяч[1].

— И куда же ваш сын скрылся с этими деньгами?

— Он еще меня спрашивает! Откуда я знаю?! К черту, к дьяволу!.. Он жениться собирался, наверно, вместе и сбежали. Его барышни тоже нигде не видать.

— Значит, они поженились.

— Вы еще смеетесь! — он подскочил ко мне так близко, что я почувствовал на лице его разгоряченное дыхание.

— Я лишь высказываю предположение, — я постарался сказать это как можно серьезнее, хотя мне было ужасно смешно.

— Вам легко шутить, деньги-то не ваши… Бедный отец! Теперь все будут говорить, что у него негодный сын…

— Сколько лет было вашему отцу?

— Немного не дотянул до девяноста восьми… А почему вы спрашиваете?

— Просто так. Неужели ваш сын совсем не оставил денег?

— Как же! Расщедрился, семь тысяч оставил…

— По-моему, для памятника этой суммы вполне достаточно.

— Нет! Вы только послушайте, что он говорит! Вокруг не могилы, а дворцы, а бедный папочка будет лежать под семитысячным гранитом!

— И все-таки мне кажется, сумма приличная. — Я на всякий случай отстранился от вспыльчивого посетителя и коварно продолжал: — Я бы на вашем месте позаботился о сыне с невесткой, подкинул бы им еще деньжонок — ведь молодым и квартира нужна, и мебель, на все не хватит…

Но я напрасно боялся: мой собеседник только таращил воспаленные глаза и безуспешно пытался справиться с прыгающей челюстью. Махнув в отчаянии рукой, он кинулся к выходу.

Глава III

Десять часов вечера. Лежу, не раздеваясь, и смотрю в потолок. На его белой чистой поверхности мои мысли делаются зримыми! Впечатления, воспоминания, неуловимые ощущения обретают силуэт, иногда даже окраску и устремляются к центру, освещенному лампочкой кругу, где начинают так невыносимо сверкать, что я отвожу глаза и стараюсь смотреть в сторону, в угол, где потолок сходится со стеной и откуда, как мне кажется, выплывают образы, созданные моим воображением.

Гоню от себя сон, боюсь — засну и прервется течение мысли. Кто знает, куда она приведет меня, с чем столкнет. А если я засну, наутро могу встать, и мысли потекут совсем по другому руслу, и то, что мне надлежало узнать, навек останется непознанным. Естественно, что я волнуюсь. Это мое первое самостоятельное дело. И такое сложное! Почему его доверили именно мне? Ведь столько опытных следователей! Признаться, я опасался, что прокурор мне вежливо откажет и передаст дело другому. Но он, видимо, решил, что настал срок меня испытать. Если так, то еще ничего. Но меня другое подозрение мучит, может, и не такое уж безосновательное, как на первый взгляд кажется. Аргументы укладываются в логическое настроение, как листья на ветки, листья эти распускаются и зеленеют, потом так же естественно вянут и осыпаются. Ветка оголяется и сохнет. Это и страшно, потому что остальные ветки моих рассуждений покрыты густой вечнозеленой листвой!

«Бог тебя наказал, внучек!» — часто говаривала моя бабушка. Помню, однажды старший брат пошел на мельницу, а меня не взял. Он шел с товарищами и не хотел с маленьким в дороге возиться. Я долго плакал и за стол, накрытый на балконе, сел, весь опухший от слез. Собиравшийся все утро дождь наконец хлынул, и ветер заносил на балкон крупные частые капли.

«Пусть льет, — злорадно подумал я, — пусть совсем смоет эту противную мельницу вместе с Вахтангом!»

Не успел я подумать, как тарелка с горячей кашей опрокинулась на мои коленки, и я взвыл от боли.

— Это тебя бог наказал, — говорила бабушка, посыпая содой мои ожоги, — нельзя другому зла желать.

В другой раз, когда я вырвался из слабых бабушкиных рук и побежал смотреть на деревенскую драку, из которой запомнился мне только страшный блеск топоров, зацепился пальцем босой ноги за могучие корни столетнего ореха и чуть сознание не потерял от пронзившей всего меня боли. И все же тогда я успел подумать, что меня бог наказал за то, что я бабушку не послушался.

Это было в далеком детстве, но на всю жизнь запала мне в душу бабушкина уверенность в том, что не только поступки, но и мысли людей имеют последствия и результаты. Что мысль так же видима и осязаема, как дождь или топор, что желание — доброе или злое, — порожденное сердцем или мозгом, стремится выполнить свое назначение.

Когда я повзрослел, — уж не знаю, то ли под влиянием бабушки, то ли в силу стечения обстоятельств, — не раз замечал тесную связь между устремлениями, наклонностями людей и событиями, вокруг них разыгрывающимися. Наверное, это естественно, и я понимаю, что был наивен, пытаясь объяснить сложные явления действительности полумистической бабушкиной формулой.

Дата Кавтиашвили, старый истопник, никого не спасал от смерти, никого не укрывал под гостеприимным кровом, никому не помогал ни словом, ни делом, не нажил за долгую жизнь ни друзей, ни врагов — и теперь страдает от мысли, что, покидая этот мир, не оставляет за собой следа. Ему кажется, что, не появись он на свет вовсе, ничего на земле не переменилось бы. Но как он не прав! Тот скромный хлебный колосок, который он выращивал, чтобы прокормить себя, взошел густой нивой, может, где-то неподалеку, а может, в заморской стране, и кормит теперь других людей. Тропинка, которую он протоптал, старик Дата, как ни одинока и затеряна, а все равно пересекается с путями других людей — разных и многочисленных. Нет, человек не исчезает бесследно, если даже живет и умирает в той самой каморке, в которой родился.

вернуться

1

События, описанные в повести, происходят до денежкой реформы 1961 г.