– У Оксаны тоже хватало лишнего веса, да и двигалась она из рук вон плохо, однако же в роли Леоноры она имела успех, – возразила подруге завтруппой. – Она умела… как вам сказать… выразить саму идею. И если пела, скажем, на итальянском, то в зале даже те, кто понятия не имел, о чем идет речь, прекрасно все улавливали.
– Да, это так, – кивнула концертмейстер. – Это у нее было. Это правда. Я не люблю… не любила Кулиш, но нужно отдать ей должное – она умела держать зал. Да и вообще, она отличалась повышенной чувствительностью. Иногда подумаешь о чем-нибудь, а Оксана уже это озвучивает. Или посмотрит в окно и скажет: «Через два часа пойдет дождь». И дождь действительно шел!
– Ровно через два часа? – усомнился Бухин.
– Ну, более или менее… – Внезапно Тамара Павловна побледнела. – Вы знаете, что она мне сказала? – прошептала она. – Неделю назад она сказала: «Я чувствую, что скоро умру».
Я чувствую, что скоро умру. Это чувство не покидает меня с самой зимы. Сначала я нервничала и трусила, а потом какое-то странное умиротворение снизошло на меня. Жизнь шла своим чередом, а я стояла как бы немного в стороне и наблюдала. И просто знала, что умру, и все. Но уже не боялась. Наверное, действительно ничего страшного в этом нет, все мы смертны. Однако потом, по прошествии какого-то времени, я вдруг поняла – для того чтобы обрести бессмертие, нужно, чтобы о тебе помнили как можно дольше. Ведь пока тебя помнят, ты живешь, ты существуешь. Вот почему в последнее время я стала ужасно беспокойна и деятельна. Я знала, что мне нужно торопиться, нужно все, все успеть… хотя и понимала, что ничего уже не успею. Но у меня есть шанс… я верю, что есть. И только от меня зависит, как я использую эту небольшую возможность. Использую до того, как меня не станет.
Позавчера я шла из театра домой и вдруг купила эту веселенькую тетрадь. Почему я выбрала именно такую – с яркой обложкой и дурацкими цветочками? Ведь она совсем не соответствует ни моему настроению, ни тому, что я задумала. Или же это говорит о двойственности моей натуры? О том, что я привыкла к вечному притворству? Но, скорее, дело было в том, что мне давно хочется выбраться из этого серого города, увидеть за окном цветущий луг, горы, море, небо… Бескрайнее голубое небо, не ограниченное ничем, не занятое громоздкими силуэтами уродливых городских домов…
Какова бы ни была подоплека моего поступка, я остановилась у лотка и купила эту тетрадку. А придя домой, записала в нее то, что в последнее время мучило меня – мысли о смерти. И оттого, что я написала об этом, мой страх как будто стал меньше. И даже если он не уменьшился, то все же отодвинулся, ушел, спрятался и больше не преследует меня. Во всяком случае, сегодня я спала спокойно.
Перечитала написанное вчера и удивилась. Зачем я вообще начала этот дневник? Ведь с самого детства я ничего не поверяла бумаге! Однако мое удивление быстро прошло, и, едва успев сделать свои нехитрые домашние дела, я снова вернулась к этой толстой и пока почти пустой тетради. Мне вдруг ужасно захотелось писать – прямо сейчас. И я поняла, что весь день хотела именно этого – вернуться домой и раскрыть тетрадь. Сесть и вылить на чистые листы все, что творится у меня внутри. Наполнить эту тетрадь содержанием. Вдохнуть в нее жизнь… или смерть? Наверное, когда писатель начинает книгу, он еще не знает, будет ли она о жизни или о смерти. Так и мой дневник. Сейчас я на распутье и еще не знаю, в какую сторону поверну…
Сегодня был тоскливый бесконечный день – до краев наполненный мелочными дрязгами, которыми так богат наш одаренный коллектив. И почему-то сегодня мне было особенно мерзко в этом участвовать. Наверное, потому, что я весь день вспоминала детство. Пыталась понять, когда же именно стала себя осознавать. Не как личность, а просто – осознавать. Первое мое воспоминание – это какая-то женщина с длинными волосами, освещенная мягким светом ночника. Комната мне не запомнилась – скорее потому, что предметы тонули в полумраке, но саму женщину я помню очень отчетливо. На ней ночная сорочка – белая с черными розочками, и она расчесывает длинные русые волосы. Лицо ее неясно: она стоит в такой позе, что я вижу только сорочку, волосы, ее руку и часть щеки. Волосы потрескивают от трения о гребень, и в темноту от них отлетают синие искры. Когда я рассказала об этом воспоминании бабушке, она рассердилась и заявила, что я все напридумывала. Что я увидела в комоде ее старую сорочку и вообразила себе бог весть что. Но я очень точно помню! Эта картинка врезалась в мою память так прочно, что в любой момент я могу воспроизвести ее во всех деталях. Причем ракурс как раз получался такой, как если бы я лежала на кровати. Но бабушка говорит, что остригла свои волосы, когда мне было три месяца, потому что я все время за них хваталась. И у нее не было времени следить и за мной, и за волосами. И что я не могу помнить этого. У маленьких детей память несовершенна. Я ничего не знаю о свойствах памяти, но иногда мне кажется, что я помню не только то, что было в этой жизни, но и то, что происходило давным-давно. Может быть, сто лет назад. А может, еще раньше.
Меня вырастила бабушка. Кроме нее, в моей жизни никогда не было по-настоящему близких людей. Странно, что в детстве я не задавалась вопросами: куда делась моя мать и кто мой отец? У меня не было матери и отца, как у других детей, с которыми мне приходилось общаться, и они были мне не нужны. У меня были бабушка и моя музыка – и этих двух огромных миров было достаточно.
Мое детство почему-то делится на странные периоды: примерно лет до десяти в моих воспоминаниях всегда лето. Жаркое лето, почти без дождей. А если и бывают дожди, то это скоропроходящие грозы – великолепные явления с театральными эффектами, барабаном и литаврами, после которых под аплодисменты толпы дают занавес и дворники сгребают в кучи сломанные ветром сучья. И после краткого антракта снова воцаряются жара и лето.
Мы живем совсем рядом с вокзалом, с краю большой вокзальной площади, в старом солидном доме с толстыми стенами и высокими потолками. Наша квартира на первом этаже, и окна всегда плотно занавешены белым тюлем – бабушка не любит посторонних взглядов. Но я, проходя мимо, как будто проникаю сквозь кружевную преграду и вижу наши комнаты – старый четырехугольный стол, старинные напольные часы с хриплым голосом, желтые стулья с прямыми спинками и бабушкин письменный стол с зеленой фланелью на столешнице, кое-где испачканной чернильными пятнами. Странно, что, не застав чернил, я, едва увидев эти пятна, тут же поняла их происхождение…
Я очень самостоятельная девочка. Каждый день я хожу в булочную мимо шума и суеты, царящих у вокзала. Но я не подхожу к написанному огромными буквами расписанию поездов, чужие города и страны не будоражат мое воображение, а звуки их названий не вызывают никаких воспоминаний. Их еще попросту у меня нет. Так же неинтересны мне продавцы всевозможных товаров – от мороженого и жареных пирожков до разнообразной игрушечной дребедени, выставленной в многочисленных ларьках снаружи и внутри здания вокзала. Я не буду ничего у них покупать. Я иду за хлебом – через день мы с бабушкой берем батон и кирпичик белого хлеба, хрустящую горбушку которого я так люблю намазывать маслом. Черного хлеба мы не едим – у бабушки от него болит живот, а мне никогда не нравился его вкус.
Удивительно, что до десяти лет, во времена вечного лета, меня совсем не трогает то, что будет очень интересовать потом – куда едут все эти люди? Что ждет их на том конце путешествия? Отдых? Работа? Новые впечатления? Старые друзья? Я нелюбопытный, замкнутый ребенок, погруженный в мир собственных фантазий. И мне нет до суетящейся толпы никакого дела. Вокзал интересен мне только по ночам, когда оттуда доносятся тоскливые, тревожные звуки, – это перекликаются поезда, словно большие опасные неповоротливые животные. Днем их голоса перекрывают аморфный шум привокзальной суеты, скрежет трамваев, въезжающих на конечный разворотный круг, и сухой шорох автомобильных шин, так напоминающий шелест и треск иглы на грампластинке. И только по ночам эти звуки, образующие то квинту, то большую терцию, слышны почти без примесей, во всей своей чистоте и какой-то небывалой притягательности…