Изменить стиль страницы

О Новикове надо бы удочку закинуть. Надо. И как бы прижать этого паука, этого инквизитора Шешковского с его иезуитскими замашками, — думает Державин об обер-секретаре Тайной экспедиции. — Радищева измочалил, а теперь, говорят, Новикова на дыбе грозится распять… Ах, Николай Иванович, голубчик, что же делать? Пятнадцать лет в Шлиссельбургской гробнице! И за что?»

У главного входа на часах гвардейцы отдали приветствие его превосходительству. Хлоп, хлоп. Ружья в сторону, к ноге. Красногрудый дежурный офицер распахнул обе половины белой двери, зацепился шпорой, смешался.

Белая лестница, широкая, как улица, упругость ковров, прохлада мрамора, обманчивая глубина венецианских зеркал и утомительный до ломоты блеск.

А двери, как драгоценные крышки ларцов, открывались и открывались. И вот уже позади пять приемных залов, позади немые лакеи в жарких расписных камзолах. Позади шепот, подобострастия, страх, ссутуленные плечи, плутовство…

Он шел неверной походкой вдоль пустынного поля тронного зала, будто по льду.

«Намедни принц де Линь подыгрывал на откровенность с Платоном Зубовым, — думал Державин, рассеяно блуждая взглядом через широкие окна по обстриженной центральной аллее. — В Гатчине у наследника малый двор, свои «потешные» полки; Растопчин, Барятинский заглядывают. Да, верно, перед матушкой головы не смеет поднять, ну так вот такие-то от страха на все могут решиться… Говорят, Павел не забыл Ропшинский замок[19]…»

Кто-то прошел мимо и исчез в одной из зеркальных рам. И еще кто-то ушел туда. Потом повстречалась дежурная камер-фрейлина Протасова. Она сделала клоксен, улыбнулась, мило опуская нижнюю губку, что-то сказала и тоже прошла и исчезла в зеркалах.

В отражениях паркета, стен, зеленоватых стеклах окон шелестели и гасли безмолвные тени. Неуютно тут, тревожно. Милость и гнев рядом…

«Но как же Новиков-то? Кнутобоец этот Шешковский. Не далее как три дня назад изволил рассуждать о литературе российской, укор делал, что навет на дворянство пишем, потрясаем благонравие и веру в незыблемость принятого порядка, якобинствуем! Пугал французскими бедствиями…»

Его остановило что-то сумеречно-голубоватое, как ежели бы он вдруг очутился под водой. Державин поднял голову. Он еще ничего не понял. Комната небольшая. С мягкими тенями. Окна зашторены. Стены забраны шелковым голубым драпи — от того и свет такой.

Он метнул свой взгляд туда-сюда. Вот в белой раме нежится в объятиях сатира полногрудая Ева с шальными глазами, кои она стыдливо полуприкрыла. Ненужный фиговый листочек игриво слетел со своего места и кружится в воздухе.

Вот еще какая-то нимфа в образе Пентефрии, также без листочка, увлекает некоего, более похожего не на Иосифа, а на гвардейского молодца из дворцовой охраны, на пышные атласные изломы.

Камерона черепаховый столик, ножки коего выполнены в форме «мужского достоинства», венчающиеся вместо капителий двумя характерными крутыми яблоками.

То же на столе: подсвечники, пепельница и даже подлокотники кресла, на кои любят опираться бабьи ладони ее величества. И даже ручка костяного ножа для бумаги… И что-то еще и еще, что в углах, у камина, у балконной двери, за ширмой. И все это с помпейской достоверностью, разных размеров и форм, в жарком исступлении и силе перекатывается на тугих и горячих «яблоках». И все это инкрустировано, выточено, расписано…

Пахнуло тревожным запахом мужского гарема. То был запах страха. Он липким холодком прошелся меж лопаток, перехватил горло, застрял в глазах.

«Эк занесло!.. Ничего не видел, не знаю, не слышал!..»

Державин пробкой выскочил из голубоватого полумрака интимной комнаты. Метнулся к вторым дверям, нырнул в квадрат зеркальной рамы и остановился, переводя дыхание и умеряя разошедшееся сердце. Потом он потной ладонью кое-как извлек из глубины камзола надушенный ком батистового платка и надолго окунулся в него лицом.

— Батюшки, да что это с вами? — встретила его камер-юнгфера Мария Саввишна Перекусихина, комнатная собачка ее величества, точнее — евнух в обличий сирены.

Глаза ее подозрительно сузились, руки забегали по густым сборкам платья. Она улыбалась.

— Я завидую вам, — спокойно и непонятно сказал статс-секретарь. Он это сказал, наверное, уж чересчур спокойно, потому что Перекусихина как-то враз остановилась и с явным любопытством стала смотреть ему во след. Она была озадачена и даже смущена, подозрительность ее тут же погасла, в прищуренных глазах забрезжила растерянность: чтобы сие значило?

А он шел в личные комнаты императрицы. Перед «Табакеркой» шаг его стал неровен, проклятые ладони опять вспотели.

«Однако же!» — сказал он себе.

Из спальни, что была рядом, хлестнула серебряная нить колокольчика.

Она любила сиреневые и белые цвета. Самых доверенных любила принимать в спальне, в обществе двух болонок — Леди Тома и Тезей Тома, — спавших в своих атласных кроватках или греющихся подле камина.

Любила умываться кусочками льда, чтоб не стареть лицом. Кофе пила по-восточному: крепкий и в маленьких чашечках.

По обыкновению Державин заставал ее за небольшим выгибным столиком. Всегда спокойную, с улыбкой. Он уже привык ее видеть этакой Афиной Палладой, в свободном белоснежном гродетуровом капоте. Только флеровый чепец, такой же белый, носила Афина немножко набекрень, и оттого казалось, что она нарочно подтрунивает над своим величием.

— Пожалте сюда, — сказала ему императрица своим протяжным, несколько мужским голосом, показывая на тяжелое, как ассирийская колесница, кресло подле себя. Сегодня она была в сиреневом платье.

Она сняла очки и отложила в сторону книгу.

— Перечитываю Барра, — сказала Екатерина. — Этого французского каноника я читала еще семнадцатилетней, в период скуки и уединения, — намек на смутное время своего замужества, когда, презираемая и унижаемая Петром III, его любовницей Воронцовой и приближенными мужа, она днями или читала, или бродила с ружьем за спиной в окрестностях Ораниенбаума или Петергофа.

Откуда-то сбоку появились неслышные руки в белых перчатках, и перед статс-секретарем уже исходил ароматом левантский кофе.

— Вы любите танцевать, monsieur Державин? — Екатерина допила кофе и отодвинула от себя прибор. Глаза ее, навыкате, с примесью блеклости, скосились к большой бабьей руке статс-секретаря.

— Признаться, ваше величество, никогда сим не злоупотреблял. — Едва уловимый поклон, как точка.

— Я нынче видела сон, будто танцую девочкой… Но в детстве мне не пришлось танцевать. Грустно. Да. Я болела золотухой и случилось, что у меня искривился позвоночник, а посему я постоянно ходила закована в жесткий корсет.

«Не плохое начало», — подумал Державин. Сделал приличествующую паузу, потом сказал:

— Однако, смею заметить, что теперь вы танцуете превосходно! — Он тоже допил свой кофе и отодвинул прибор, но не так далеко, как его хозяйка.

— Однако вы льстец, сударь! — Екатерина встала, жестом давая понять, что статс-секретарь может сидеть. Сиреневое облако проплыло по спальне, вернулось к столу.

«Раб и похвалиться не может, он лишь может только льстить», — просились соскочить со статс-секретарского языка строчки. Но он подавил в себе столь необдуманное озорство, раскрыл бумаги. Екатерина, бросив взгляд на тисненые гербы и вензеля, остановила его.

— Замечаю я, сударь, что прошения сии вы собираете чуть ли не со всей России. Но сия ретивость, не предосудительная сама по себе, не делает вам чести. Намедни из Сената мне докладывали, что у них затор по твоим бумагам… — Екатерина, полуобернувшись и наклонив голову с тяжелым каскадом уложенных светлых локонов, пристально посмотрела на статс-секретаря. Тот слушал, сосредоточенно вперив взгляд на просвечивающиеся чашки из тончайшего фарфора.

— Я знаю, что если дать им беспрепятственный ход, то прошениями можно будет запрудить Неву — где ж тут нам с вами всех облагодетельствовать…

«Ах, вот как! Статс-секретарь с некоторым удивлением поднял голову на сиреневое божество. В России столько беззакония и лихоимства, что только одними жалобами на сие можно загородить Неву! И это признает сама самодержица!»

вернуться

19

Где был убит его отец, император Петр III.