— Август! — крикнул он. Мориц по-ковбойски, с ходу сиганул с подножки своей колымаги на подножку поравнявшейся с ним кареты и распахнул дверцу. Они были едва ли не одногодки, и отношения их были самые что ни на есть студенческие.
— Карл! Дай я тебя расцелую за твоего Антона!.. — Молодые люди бросились в объятия.
Именно тогда-то, после двухминутного разговора на междометиях, когда они уже готовы были расстаться, Мориц вдруг спросил:
— Слушай, где старик Циммерман?
— Как где, дома.
— Говорят, в Пирмонте?
— Был в Пирмонте, а теперь дома.
— Жаль папашу. Этот мясник Бардт бифштекс из него сделал!
— Что такое? — вскричал Коцебу.
— Как? Ты ничего не знаешь? В таком случае, презентую! — Мориц, уже сидевший в карете, ловко пустил в открытую дверцу небольшую брошюрку в желтоватой обложке. Коцебу так и припал к ней глазами: «Mit dem Herrn Zimmermann deutsch gesprochen von D. G. F. Bahrdt»[10].
Так-так, господин Бардт, Циммерман устарел: да, да, он перетряхивает бабушкины сундуки и примеряет на потребу ультрасовременного человека пронафталиненные, выбитые молью жюстокоры.
— Très bien, monsieur Bahrdt, très bien![11]
В тот же день Коцебу отправил Циммерману письмо, в котором сказал, что дело это он так не оставит и что он решился…
«Я выверну всех наших знаменитых философов наизнанку, затем совсем раздену и пущу их маршировать по Липовой улице[12] на потеху обывателя!»
Работоспособность Коцебу была феноменальной. Ей удивлялись, восхищались, но привыкнуть к ней, объяснить ее никому не удалось. Памфлет свой он состряпал в излюбленной им форме драмы. Боже, чего там только нет! Если бы только смех и сарказм. Увы! Вот уж где проявил себя изощренный, острый ум его создателя. Граница между печатным и… непечатным текстом была столь тонка и эфемерна, намеки и прямые выпады столь эмоционально ярки и литературно разработаны, а естественные слабости человеческой натуры так изощренно взвинчены и умело подрумянены, что вполне понятен тот невероятнейший шум, который разразился по всей Германии после того, как из типографии Лейпцига отдельной книгой вышла эта драма. Тираж ее разошелся в несколько дней — случай небывалый. Причем за книгой этой гонялись не только люди из пишущей братии. Если бы! Ее жаждали торговки залежалым товаром и разносчики зелени, солдаты его величества короля и содержатели почт и трактиров. Ее покупали, перекупали и обменивали с рук на данцигскую водку и французские кружева. В то время такого понятия, как бестселлер еще не существовало. Хотя, как мы понимаем теперь, книгу эту по всем показателям можно было бы отнести именно к этому разряду. Чего стоит один заголовок: «Doktor Bahrdt mit der eisernen Stirn, oder die deutsche Union gegen Zimmermann»[13].
Да-с! Это, конечно, весьма учтиво: с железным лбом! Но пикантность этому опусу придавал не столько железный лоб, а то, что Коцебу выпустил его не под своей фамилией и даже не под псевдонимом, что было бы так естественно и объяснимо. Парадокс, но наш герой сделал невероятнейший, трудно объяснимый и потому вроде бы совсем нелогичный литературный кульбит: он подписал книгу фамилией вполне благополучного писателя, барона Книгге. Да, да, того самого чопорного барона, с длинным носом и деревянной походкой, который при всяком удобном случае поносил королевского лейб-медика Циммермана самыми последними словами! Теперь же выходило, что он, Книгге, поносит своих единомышленников в угоду своему противнику. Эвон как!
Рассказывают, что когда барон прочел памфлет, он зашелся в истерическом хохоте. Прибежавший домашний доктор, не мешкая, отвратил ему вену и выпустил прочь всю дурную кровь, после чего умолкнувшего барона уложили с грелками в постелю, в которой несчастный и провалялся весь спектакль «натуральной» драмы.
А спектакль и впрямь разворачивался по всем канонам классической комедии. Газеты Германии свои первые колонки, где обычно сообщались последние новости о событиях революционной Франции, теперь отдали репортерам скандальной хроники. Всех мучил один и тот же вопрос: кто же тот таинственный автор памфлета, что спрятался за барона Книгге?
С утра, еще не успев выпить свою чашку кофия, обыватель хватал газеты, искал и муссировал новые подробности. По вечерам в трактирах за кружкой белого пива некий Ганс заключал пари с неким Фрицем на предмет предполагаемого автора. Сказывают, что подобные пари заключались не только среди добропорядочных бюргеров и экзальтированных студентов Йены, Берлина или Геттингена. Еще более о том говорили и спорили в благопристойных гостиных аристократов, на придворных балах и в театральных ложах, где и ставки были несоизмеримы.
Своего пика они достигли, когда некий чиновник полиции города Ганновера подал в местный суд формальную жалобу на автора памфлета за нанесенные ему оскорбления и требовал официального расследования. Вскоре газеты опубликовали необычное объявление ганноверского суда: тот, кому удастся открыть автора памфлета, получит награду в несколько сот талеров!
Петля затягивалась. Коцебу не на шутку струхнул, ибо хорошо понимал, что разоблачение неминуемо, оно лишь вопрос времени. Пытаясь опередить и этим как-то нейтрализовать надвигавшуюся катастрофу, наш герой лихорадочно искал выход, и ничего лучшего не придумал, как сделать публичное полупризнание! Он писал, что да, некоторым образом как бы даже и принимал участие в составлении памфлета, но совершенно не причастен к изображению выведенных в пиесе карикатурных персонажей, в том числе и ганноверского полицейского чиновника. А принял он-де на себя сей крест бескорыстно, лишь из одной дружбы к Циммерману. Дальнейшие разоблачения, писал Коцебу, я обещаю сделать лишь тогда, когда будут по всей строгости наказаны памфлетисты, годами преследовавшие доктора Циммермана!
Боже, что тут началось, что началось!
Робкие попытки оправдаться, недомолвки, а тем паче поставленное им циничное условие, на которое он-де сможет снизойти, если накажут Бардта и присных с ним, вконец разоблачили его, как единственного автора памфлета и гнусного мракобеса, издевающегося над свежими побегами нарождающегося немецкого духа!
Однако формального доказательства у противной стороны не было. Но оно будет, будет! В этом никто не сомневался, и более всего не сомневался сам подданный российской короны, председатель Ревельского магистрата Август Фридрих Фердинанд фон Коцебу.
Как-то в конце августа, вечерком, когда он возвращался от матушки и переходил мост Ильмы, на середине его заметил двух оборванцев. Тревожный взгляд Коцебу сразу разглядел короткие жилеты с рукавами «карманьоль» и длинные штаны «матло». Не хватало разве фригийского колпака с кокардой.
По мере того, как Коцебу к ним приближался, один из них, тот, что был помоложе и выше, с рыжей бородой и густыми волосами до плеч, отвернулся к перилам, второй же остался стоять, как стоял, не спуская с него насмешливого, если не сказать дерзкого, взгляда. Под курткой за широким поясом, наполовину скрытом белой рубахой, виднелись кривые ножны желтой кожи, какие обычно носят тюрингские крестьяне.
Коцебу шел осторожными, будто нащупывающими шажками, как ходят босыми ногами по огненным угольям костра огнепоклонники, загоняя внутрь себя молитву и отрешаясь от мира. Но боковым зрением все замечал и был настороже. Он даже углядел, что тот, который отвернулся и чья правая рука лежала на деревянном брусе перил, был не в деревянных сабо, а в кожаных сандалиях.
Так и шел он тихо и напряженно, пока не перешел мост и не вышел на каменную мостовую перед герцогским дворцом, в нижних этажах которого уже зажглись огни. Только теперь он решил оглянуться. Мост был пуст. С противоположного конца, с Йенской дороги, на него рысью въезжала крытая почтовая карета.