Изменить стиль страницы

— Иван, слышь, генерал-товарищ-лейтенант, — позвал он и озадаченно смолк, дивясь новому, вылупившемуся из него воинскому званию Серова.

— Слушаю, — торжественно сосредоточился «лейтенант» Серов.

— А что с нами теперь будет? Кобулов меня с Федором эсп… экс-при-при-ировал как класс.

Серов сосредоточился до предела.

— А я, Ваня, к тебе хочу… Я тебя сильно уважаю, — несчастно и честно признался Аврамов. Заплакал: — А ты меня?

Серов слез не любил. Они действовали на него, как нашатырный спирт на штангиста перед предельным весом. Поэтому, вскинув голову, даже отрезвев слегка, непреклонно велел:

— Пиши приказ!

— Щас? — озаботился Аврамов.

— Щас пиши, — грозно велел Серов. — Ты снова полковник. При мне. По особым поручениям. А Федор твой — начальник отдела милиции вместо Колесникова. Опять майор… или капитан? — Припомнив, доверительно сообщил Аврамову: — Шлепнули Колесникова в горах, в Шатойском ущелье. Царство ему небесное.

— Осиновый кол ему в зад, — не согласился по Колесникову Аврамов.

— За что? — озадачился Серов.

— Есть за что, — ушел от прямого ответа, вильнул в сторону: — А Кобулов на твой приказ…

— Набери мне его! — глядя на ехидного майора, грозно велел генерал.

— Слуш-ш-шаюсь! — подчинился майор. Набрал номер, подал трубку Серову.

— Кобулов! — рявкнул Серов. — Ты кто такой?! Молчать! Мерзавец! Полномочием, данным мне Верховным Главнокомандующим товарищем Сталиным, приказываю: р-руки прочь от полковника Аврамова. А сына его, Дубова, начальником райотдела поставить немедленно! Щас! А я говорю, щас! Щас, говорю! Молчать!

Аврамов слушал генеральский рык. Долетал он до его разжиженного сознания с перерывами, всовывался в уши ржавым шкворнем, вгонял в беспросветно-едучую тоску, поскольку наваливалась и доставала сквозь пьяную одурь неотвратимость дроздовского вызова на ковер. Добивать вызвал Дроздов. В этом Аврамов не сомневался.

И вся эта сволочная пьянка с Серовым накануне семейного краха выглядела, как ни крути, пиром во время чумы. Мысль Аврамова, выдираясь из липко-хмельного дурмана, стонала и мучилась в злом бессилии, не в состоянии найти выход.

И если бы появилась возможность очистить эту горькую мысль, отфильтровать от сивушного тумана, то выглядела бы она следующим образом: все делалось по-дурацки в этой дурацкой, кровавой стране, дурацким стал этот визит к Серову и столь же идиотским слушался его генеральский ор в отключенную трубку.

И сами они сидели тут попками: Иван-дурак да Гришка-дурень, пьяные долбаки, преступники перед надвигающейся бедой. Хрен с ним, с Аврамовым, свое пожил, отлюбил Софьюшку ненаглядную, водочки попил, пострелял всласть. Сына жаль до слез, до звериного воя, не спас его отец, увяз в этом дурацком загуле с Иваном-дураком.

С тем и канул Аврамов в беспросветное забытье.

Воспрянув из дурмана на следующий день, одевшись под храп Серова, вышел Аврамов из гостиницы. Явился в кабинет Дроздова мертвенно-бледный, без кровинки в лице, готовясь услышать приговор. Но то, что услышал, ни в какие ворота не лезло.

Торопливо выскользнув из-за стола и встретив Аврамова на ковре посреди кабинета, сказал Дроздов масляно-почтительно:

— Здравия желаю, товарищ полковник. Извините за задержку. Но телефонограмму из Москвы о вашем назначении офицером по особым поручениям при генерал-лейтенанте Серове получили только вчера. Разрешите показать ваш кабинет?

— Пожалуйста, — разрешил Аврамов, едва держась от полуобморочного потрясения.

В коридоре, следуя на полшага позади, Дроздов попросил у Аврамова несколько минут на прием — сверить и уточнить оперативно-розыскные наметки на Исраилова. Мимоходом проинформировал: приказ о назначении Федора Дубова начальником райотдела милиции в Хистир-Юрт подписан. Дубов вызван для оповещения…

— Сам оповещу! — не дал наркому права на великую радость Аврамов. — Сам. Ясно?

Глава 30

Несколько дней стаскивал Апти в дом Митцинского вещи для долгого своего отшельничества. Со злой настырностью муравья он нырял в распахнутые настежь двери, рылся в заброшенном барахле, выискивая нужное.

На полу кунацкой все выше громоздилась груда из бешметов, сапог, одеял, плащей. Здесь жались друг к другу котел, фонарь, зеркало и бидон, кастрюля и мотыга, коса, свечи и хурджин, связка неведомых книг, мешочек с солью. Груда пухла, лезла под самый потолок. Апти надстраивал ее, городил стену между собой и наползающей гадюкой-нуждой.

Потом он отправился на поиски подходящей пещеры: ночевать в ауле не смог, давила на сердце, изваляв в ночных кошмарах, мертвящая тишина.

Он нашел подходящую пещеру через несколько дней. Возвращаясь в аул, услышал неподалеку псино-конский содом. Сдернул с плеча карабин, вымахнул из-за пригорка, увидел осатаневшую собачью стаю. Она обложила молодого жеребца. Того уже успели цапнуть собачьи клыки — по дергающимся гнедым ляжкам сочились кровяные ручейки. Но и в собачьей стае обозначился урон: воя, волоча зад, отползал от своры седой волкодав; истошно визжа, билась поодаль на земле ржаво-рыжая сучонка.

Апти саданул двумя выстрелами навскидку. Грохотом расплескало одичалых налетчиков, брызнули псы в разные стороны.

Апти подошел к обессилевшему коняге, погладил дрожащую взмыленную шею. Гнедой всхрапнул. На человека загнанно смотрел фиолетовый, омытый влагой глаз. Выудил из хурджина полкраюхи каменного чурека, сунул к обметанным пеной губам.

… Через два дня, оправившись от пережитого, конь ходил за новым хозяином по пятам, словно привязанный. А еще через день грузно навьюченный поклажей Кунак (нареченный так за преданность) нес в пещеру собранный в саклях скарб, одеяла. Венчали скорбную добычу два мешка кукурузной муки — главное богатство абрека.

Неподалеку от первой, жилой, пещеры отыскал Апти и вторую. В нее можно было завести лошадь. Целый день набивал Апти темный просторный грот сеном из бесхозных теперь копешек. Потом завел туда Кунака, загородил вход толстой, плотно сколоченной решеткой из жердей и пошел к себе под мерный сенной хруп насыщающегося Кунака.

Пристроив в своем гроте вещи по самодельным, тоже из жердей, полкам, наткнулся Апти на вытертый кожаный хурджин — тот, что побывал с ним у моря. Расстелил на полу брезентовый плащ, вывалил на него содержимое хурджина.

Брякнула, рассыпалась по брезенту желтая грудка патронов. Апти долго сидел на корточках, лаская ладонью их маслянистую россыпь. Уставившись на трепетный язычок огня под стеклом фонаря, вспомнил: «Хумма дац хилла!» Под патронами — подкова. Горько усмехнулся.

Очнувшись, стал брать горстями патроны, ссыпать их обратно в хурджин. Закончив, взял подкову, сунул туда же. Подкова вцепилась шипом за край хурджина, не лезла.

Апти перевернул холодную блесткую дугу, нажал посильнее. Вздрогнул. Рогатая железина будто извернулась в руке, раскорячившись над горловиной хурджина.

Ладонь почувствовала — подкова заметно грелась, стала обжигать кожу. Он выронил подарок царевича, потряс рукой. Поднялся, отнес хурджин на полку, втиснул его между мешками и мукой.

Вбил деревянный колышек в гранитную щель в стене. Подобрал и повесил подкову на колышек. Она долго, до оторопи долго, качалась там, баюкая на себе тусклый блик фонаря, позванивала умиротворенно. Качалась на ней малая барельефная четверка.

Хряк чуял обильное лето. Эту уверенность подпитывало парное тепло, все чаще стекавшее на белесые горы, веселые сквозняки вдоль ущелья, зеленые стрелы черемши, бесстрашно протыкавшие рыхлую ноздреватость снегов.

Снег таял повсюду, множил ручьи, и хряк, забредая по брюхо в мутные бешеные потоки, порыкивал от наслаждения, чуя, как отмякают и отваливаются от шерсти закаменевшие земляные колтуны.

Весна подступала к горам волнующим предчувствием фруктового изобилия, поскольку рано набухшие почки предвещали ранний цвет у дикой груши, яблони, мушмулы, кизила, а его поддерживали столь же рано пробуждавшиеся пчелы.