Старуха недоверчиво, с опаской покосилась на Шадрина. Покряхтывая, она легла на свою полку.
Дмитрий достал из чемодана спортивные шаровары, белье и, видя, что Ольга понимает, зачем он это сделал, вышел в тамбур.
Вслед за Дмитрием вышла Ольга. За окном чернела теплая августовская ночь. Накинув на плечи Ольги пиджак, Дмитрий полуобнял ее, и так они долго стояли молча, наблюдая игру огней, которые то скрывались, то появлялись за деревьями, темневшими у полотна железной дороги.
— Чувствуешь, какой запах? Горелым углем тянет. Так пахнет только на железной дороге, где поезда ведут паровозы. Там, где электровозы, этого запаха уже нет.
Ольга думала о другом:
— Митя, а что, если я твоим не понравлюсь?
— Мне бы твои заботы, малыш, — отшутился Дмитрий. Он поправил на плечах Ольги пиджак и застегнул его на все пуговицы. — Осталось несколько часов. Я уже ощущаю запах барабинских озер. Где-то тут, рядом, есть небольшое озерко и камыши, — Дмитрий помолчал, глядя в темноту, потом на ухо Ольге проговорил: — Когда-то в юности я писал стихи. И одно из них написал как раз на этом вот перегоне, когда возвращался с войны. Хочешь прочитаю?
— Прочти! — кутаясь в пиджак, Ольга плотнее прижалась к Дмитрию.
Дмитрий начал читать:
Ольга вскинула голову и посмотрела на Дмитрия недоверчивым взглядом:
— Нагнись, я тебя поцелую, мой поэт.
Дмитрий склонил голову, подставив ей щеку. Но Ольга не поцеловала, а прошептала, обдав его горячим дыханием:
— Я давно хотела сказать тебе, но все как-то не решалась.
— Что?
— Перед отъездом была в поликлинике… Врач сказал, что у нас будет ребенок.
Дмитрий обнял ее голову и прижал к груди. Ему ни о чем не хотелось говорить. Все слова, какие приходили на память, в эту минуту были бледной тенью того огромного чувства, которое родилось в его душе.
За окном плыла разбуженная перестуком колес лунная ночь. Ветер доносил пресные камышовые запахи близких озер. Дальние огни, которые только что проступали крохотными точками, теперь разрастались, становились ярче.
Поезд приближался к станции.
III
Первым из соседей, кто пришел поздравить Дмитрия с приездом и взглянуть на его молодую жену, был дед Евстигней, сосед. Ввалившись в избу (стучаться в дверь он не имел привычки), старик нетвердо переступил через порог, перекрестился на крохотную закопченную иконку, висевшую в углу под потолком:
— С приездом, Егорыч… С приездом тебя, соколик!..
Дмитрий только что пришел с братьями из бани и еще как следует не остыл. Братья продержали его минут десять на полке и так исхлестали веником, что все тело его пылало. За годы московской жизни он отвык париться.
Припав к кувшину с крепким деревенским квасом, который сестра Иринка достала из погреба, Дмитрий никак не мог напиться. Оторвался от кувшина только тогда, когда увидел в дверях сгорбленную фигуру деда Евстигнея.
Поздоровавшись, дед неторопливо прошел к столу и сел на кованый сундук.
— Молодец!.. — сказал он и расправил бороду.
— Почему молодец?
— Дождичек к нам привез… Мы тут на корню сохнем. За все лето хоть бы один добрый дош прошел. Поля горят, сена никудышные… Одним словом, радоваться нечему.
— Что же, как-нибудь переживем… Видели и не такое… — сказал Дмитрий, вытирая полотенцем голову.
— Как она там?..
— Кто она?
— Москва-то?
— Хорошеет, дед Евстигней, строится.
— Чем же хорошеет-то?
— Дома строят, дворцы, фабрики, заводы… Есть дома по тридцать этажей, а то и выше. Маковкой до самых облаков достают.
Дед Евстигней, словно что-то прикидывая в уме, полез в карман и достал пузырек с нюхательным табаком. Не торопясь, насыпал на ладонь такую щепоть табака, которой вполне хватило бы на десятерых. Он не чихал, а только шмыгал темными продубленными ноздрями и о чем-то сосредоточенно думал, щуря слезливые глаза.
— Да, что правда, то правда… Москва есть Москва… Она бьет с носка, — старик сипловато вздохнул и заключил: — Хотя бы одним глазком поглядеть на нее, сердешную. Взглянуть разок — и помирать можно.
Дед Евстигней склонил голову набок, точно к чему-то прислушиваясь, и заложил в другую ноздрю такую же щепотку табаку. Пошмыгал носом, повернулся к Дмитрию:
— Чьи там берут-то, Митяшка, наши или ихи?
— Что-что?
— Я спрашиваю, чьи берут: красные или белые?
Дмитрий догадался: от старости дед Евстигней начал потихоньку терять память.
— Красные, дед Евстигней, красные… Белым дышать не дают. Лупят и в хвост, и в гриву.
— Это хорошо, что красные, так и надо! А где же баба-то твоя, чего не кажешь?
— В бане она. С дороги нужно помыться.
— Это тоже хорошо. Только ты ступай, шумни окаянным, чтобы парку мне оставили, я тоже схожу. Как пар-то?
— Хорош!.. Насилу с полка слез.
— Да скажи им, чтоб особо не жадничали, а то после них, паларыч их расшиби, никогда пару не жди, дуром выпускают. Я пойду за подштанниками да веник захвачу. Ты только ступай, скажи бабам, а то ведь они…
Опираясь на палку, дед Евстигней тяжело встал с сундука и поковылял к двери. У порога он остановился и лукаво посмотрел на Дмитрия:
— После бани зайду. Поди, привез. Мне шкалик, не боле, что-то в груди заложило.
— Ладно, дед, заходи, найдется и шкалик.
— Ну, я пошел, а то они, паларычи, весь пар выхлещут. На той неделе пошел посля них — там хоть волков морозь.
Не успел Дмитрий проводить деда Евстигнея, как послышался стук в дверь и чей-то вроде бы знакомый голос с хрипотцой спросил:
— Можно?
— Войдите.
Филиппок и Гераська, соседи Шадрина, пришли не с пустыми руками. Они принесли литровку первача и кусок домашнего сала. Дмитрий пить наотрез отказался. Знал: стоит только с Филиппком выпить стопку — того уже не удержишь: засядет до утра и не даст никому сказать слова, все будет вспоминать, как они в молодые годы дружили с покойным отцом Дмитрия, о котором он не мог говорить без слез.
— Заходите завтра. Сегодня я, дядя Филипп, с дороги что-то замотался. Завтра — за милую душу. Да и жена дорогой прихворнула.
Филиппок и Гераська извинились, забрали со стола самогонку и сало, заверив, что завтра к вечеру непременно зайдут.
— Я, Егорыч, сроду не забуду, как ты меня тогда выручил из беды. Веришь совести — я уже было совсем крылья опустил.
— Ничего, ничего… Нужно забывать старые болячки.
— Рад бы забыть, да они вот здесь! — Гераська постучал кулаком по широкой груди. — Ноют, как только вспоминаю. Уж больно обидно…
Проводив Гераську и Филиппка, Дмитрий вошел в горенку. Из окна он увидел, как перед их палисадником крутится Васька Чобот. На нем была старая, с заплатами, отцовская гимнастерка и затасканная военная фуражка с артиллерийским околышем. Васька Чобот здорово подрос. Ему не терпелось зайти к Шадриным, но его не приглашали.
Дмитрий прилег на кровать, закурил, почувствовав сладкое оцепенение во всем теле. Со стены, над столом, на него смотрели из потемневших рамок фотографии родных и друзей; на глухой стенке висела репродукция с картины Шишкина «Корабельная роща». Раньше в избе этой картины не было. На потрескавшихся косяках двери пестрели зарубки, которые делали братья Шадрины, отмечая свой рост. Зарубки были сделаны лет пятнадцать — двадцать назад, но вид их вызывал живые воспоминания о давно ушедшем детстве.