Изменить стиль страницы

Шатаясь, вышла Луиза из Бутырской тюрьмы. Пьяная от горя, опустив низко голову, брела через ноябрьскую слякоть и сеево дождя.

Больше она мужа не видела.

Во второй половине января, когда в Москве стояли крещенские морозы, арестовали и Луизу. Арестовали как члена семьи изменника Родины. Сын был в детском садике. Проститься с ним ей не дали.

Как и мужа, Луизу посадили в Бутырскую тюрьму. Следователь твердил одно и то же: «Ваш муж изменник Родины».

— Неправда! — резко ответила Луиза и встала. — Я знала моего мужа как человека, преданного партии и Советской власти!

Молоденький следователь криво ухмыльнулся:

— Так что ж, по-вашему: мы честных людей сажаем?

— Да, вы сажаете честных людей, лучших людей страны!

Следователь не дал Луизе договорить:

— Все вы, гражданочка, поете одну и ту же песню: «Мой муж честнейший человек, предан партии, Родине…» Слепые вы! Слепые, как котята, хотя и спали в одних постелях с вашими мужьями.

Омерзительно было видеть Луизе самодовольное, ухмыляющееся лицо. Но что она могла сказать? Что?! Ее не пытали, не били, не мучили, даже ни в чем не обвиняли. В нее просто-напросто плевали. Плевали не в лицо, а в душу.

В Бутырской тюрьме Луизу продержали три недели. Был в ее тюремной жизни и счастливый день. В этот день она получила коротенькое письмецо от двоюродной сестры, которая сообщала, что сразу же после ареста Луизы Алешу забрали в детский приют, но пробыл он там всего неделю. Из Киева приехала мать Константина Петровича и забрала внука к себе.

В Киеве у стариков свой небольшой домик, свой небольшой сад… Жили они обеспеченно. Луиза была счастлива. Но это продолжалось недолго, всего каких-нибудь несколько часов. Потом навалилась тоска. Вторую половину дня она проплакала.

В этот же день под вечер всех женщин ЧСИР вызвали в небольшую комнату. Сопровождали конвоиры. Поодиночке вызывали к столу, судья зачитывал приговор, объявлял срок заключения и заставлял в приговоре расписаться. Эта церемония продолжалась недолго. Сроки заключения были стандартными: кому пять лет, кому — восемь. Кое-кто догадывался, чем руководствовались судьи при назначении срока заключения: женам, чьи мужья занимали высокие государственные посты, давали по восемь лет, остальным — по пять.

Потом этап. Свирепствовала зима. В вагонах хоть волков морозь.

Ехали двенадцать суток.

В лагере ждали приземистые, полутемные бараки. В каждом около двухсот человек. Нары в два этажа. Утром — подъем, вечером — отбой. Поверки, переклички, «шмоны». Затем всех рассортировали по точкам. Луиза попала в овцеводческий совхоз «Асказань». Ее назначили санитаркой. И вот там она встретила удивительно порядочных и честных тружеников, которые, забывая, что они заключенные, целиком отдавали себя тому нехитрому и нелегкому делу, которое им поручили. На всю жизнь ей запомнился старый профессор Фортунатов, высокий, худой старик с густой седой шевелюрой. Отсидев свой срок, он остался в лагере. Много лет профессор-фанатик упорно скрещивал жирового «рамбулье» с тонкорунной казахской овцой. Старик сам ходил по овчарням и обмеривал курдюки молоденьким ягнятам. И когда находил, что у только что народившегося от скрещивания ягненка курдюк больше, чем у ягнят обычных, бежал к Луизе и, потрясая костлявыми руками, торжественно восклицал:

— Луиза! Дорогая Луиза! У нас родилось сокровище! Это, пожалуй, почище Фердинанда!

Умер старик одиноким, в неволе, так и не доведя до конца своих опытов. Но умер счастливым, даже успел написать ученикам своим завещание. Его он передал в лагерную администрацию. Какова судьба этого завещания — Луиза не знала.

С Украины шли письма. Хорошие письма. Приходили фотографии сына. Он рос. И чем дальше, тем сильнее походил на отца: такой же крутолобый, тот же открытый дерзкий взгляд, те же брови на взлете. Потом в письмах стали приходить вкладыши, заполненные неровными печатными буквами — сын уже писал сам.

О муже не было никаких известий. Но однажды в далекую кулундинскую степь дополз слушок: всех, кого взяли из наркомата, где работал Константин Петрович, расстреляли в тридцать седьмом году. А весной сорок первого года из главного управления лагерей Луизе ответили официально, что муж ее умер в декабре тридцать седьмого года. «Не вынес допросов, доконали», — решила Луиза, и с тех пор какой-то невидимый холодный камень навалился ей на грудь. Муж… Костя… Как он любил ее, как жалел… Она никогда его больше не увидит, не услышит его голоса, не порадуется вместе с ним на сына.

А тут еще летом сорок первого года грянула война. Киев бомбили в первый же день войны. Письма оттуда приходить перестали. А потом усталым и тревожным голосом Левитан сообщил по радио, что в Киев вошли немцы.

Луиза жила, словно во сне. С утра до позднего вечера работа, потом полубессонные ночи.

Прошло более двух лет. В ноябре сорок третьего года тот же голос Левитана, но в котором уже звучали не трагически-скорбные, а торжественно-победные нотки, сообщил, что столица Советской Украины город Киев освобожден от фашистских захватчиков. Тревога за сына и раньше саднила в сердце Луизы незаживающей раной. Теперь эта рана заныла сильней. На каких крыльях прилетит в кулундинские степи весточка из Киева? На крыльях беды или на крыльях радости?

Луиза ждала и сама писала письма: в Киевский горисполком, в горком партии, в милицию, в горком комсомола… Ответили не на все письма. Но те, кто ответили, сообщали одно и то же: дом, в котором жили родители ее мужа, и вся улица были дотла сожжены фашистами в первый же день вступления немецко-фашистских частей в Киев. Куда еще было писать? У кого спрашивать, что случилось с ее сыном и стариками?

…Война все шла. Луиза упорно писала. Теперь уже — в Москву, в Ленинград, в близлежащие к Киеву города… Кто-то посоветовал ей обратиться к Калинину или Ворошилову — она писала сразу обоим. Ответы пришли отовсюду, но ответы были неутешительные. Никаких сведений о сыне и родителях мужа адресаты не сообщали.

Кончилась война. Отблески Салюта Победы радостными сполохами отдавались в сердцах и тех, кто «именем Закона Российской Федерации» много лет назад был брошен за колючую проволоку.

Все годы в Карагандинском лагере маленькие радости и большие горести Луиза делила с Ларисой Орловой. Та тоже работала санитаркой, но в соседнем овцеводческом совхозе. Жили в бараке в маленькой отгороженной комнатенке с узким оконцем, из которого всегда дуло. Две кровати, посредине у окна — столик, две табуретки.

Муж Ларисы в прошлом был крупным морским военачальником на Тихоокеанском флоте. Детей у них не было. Своего мужа Лариса любила какой-то неземной любовью. Прожила она с ним всего шесть лет, а рассказов о муже у нее могло бы хватить лет на шестьдесят. Приставляя ко рту ладонь, она покашливала, а сама все говорила, говорила… Луиза знала, что кашель у Ларисы не простой, не простудный. Он начался два года назад. За это время она осунулась, похудела, но говорить о своем недуге не любила. Несколько раз Луиза просила подругу показаться лагерному врачу, но та обижалась и в ответ на уговоры Луизы только плакала.

…Минул и сорок пятый год. Срок заключения, вынесенный восемь лет назад по приговору, истек. Луизу формально освободили, но документов не выдавали. Предложили работать на старом месте, по старой специальности, но уже в качестве вольнонаемной. Так мучительно прошел сорок шестой год. Луиза рвалась в Киев — ее не пускали… Что делать? Она стала писать в Москву — в Верховный суд, в Прокуратуру Союза, в Президиум Верховного Совета СССР. Ответов не было. А тут еще одно горе: на ее руках умерла Лариса. В больницу она так и не легла, несмотря на уговоры врача, которого пригласила Луиза. Лариса знала, что никакие врачи ее уже не спасут. Да и жить ей больше не хотелось. За девять лет она не получила ни одной весточки о муже — все говорили, что крупных военных специалистов расстреляли еще в тридцать седьмом году, — а жить на земле, когда нет его в живых, Лариса считала бессмысленным. Ее последними словами были: «Луиза! Если в жизни случится чудо и ты когда-нибудь встретишь моего Володю — у меня в чемодане лежат для него письма, их некуда было отправлять… Семьдесят два письма… Передай их ему…»