Изменить стиль страницы

Веригин грустно улыбнулся:

— А не потому ли, дружище, что твой дядя был репрессирован? Говори прямо, дело прошлое.

Дмитрий протянул руку к портсигару, лежавшему на скамье. Разминая папиросу, он проговорил:

— Сложная и длинная история. Лучше расскажите, как вы оцениваете те ошибки, жертвами которых стали лучшие люди нашей страны?

— Это очень сложно, Дмитрий. Сложнее, чем ты думаешь.

— Не уходите от ответа. Очень прошу, — настаивал Дмитрий.

Не хотелось Веригину к воспоминаниям о Тане примешивать другие горькие раздумья. Но Дмитрий смотрел на него и ждал ответа.

— Все это издержки истории.

— Издержки истории… Как легко сказано!.. А за этими короткими словами Монблан страданий.

— Ты слишком злопамятен, Дмитрий. Ты ничего не прощаешь, никого не милуешь.

— Тогда говорите яснее. Что вы понимаете под издержками истории?

Веригин некоторое время молчал. Усталый взгляд его потухших глаз остановился на одной точке:

— Ты видел, как рубят дрова?

— Можете не продолжать. Дальше вы скажете: когда рубят дрова — летят щепки. Я это слышал не раз. Эта фраза стала тривиальной. Она стала ширмой, за которой — человеческие трагедии. Ее вытащили на свет те, кто всякое общественное зло считают юридической неизбежностью. Происхождением своим она сродни реакционной философии Гегеля: все, что существует, — разумно. Все разумное — существует…

Веригин впервые почувствовал, что в чем-то (а в чем, он еще не понимал до конца сам) он был неправ с этой пресловутой теорией дров и щепок. Но то, что вдолблено в голову годами, что было духовной молитвой там, за колючей проволокой, неожиданно зашаталось от лобовых доводов Дмитрия.

— А если этот топор берет в руки сама История и начинает рубить дрова?.. — Веригин остановился, как бы подыскивая точные слова, которые могли бы до конца выразить его мысль.

— И кто в этом спектакле должен играть роль щепок?

Взгляд Веригина посуровел, уголки его губ поползли вниз:

— Допустим, я… Иванов, Петров, Сидоров…

— В тридцать седьмом и восьмом годах из таких щепок были навалены горы. Целые корабельные рощи изрублены в щепки!

Опершись локтями о колени, Дмитрий смотрел на усыпанную желтым песком дорожку, по которой ползла пушистая зеленая гусеница. Она спешила в траву. Инстинкт самосохранения гнал ее туда, где не ступают тяжелые каблуки людей. В эту минуту Шадрин был в смятении. Он вспоминал дни, когда поиски работы наводили его на горькие мысли, когда в самом государственном укладе страны он начинал выискивать изъяны и грубые отступления от ленинских принципов. Пусть он тогда искал корни своих мизерных страданий и обид не там, где они были. Но вот рядом с ним сидит человек, который до дна испил полную чашу незаслуженных лишений, человек, у которого изломали полжизни, уничтожили семью, срубили надежды на личное счастье…

— Чем думаете заняться? — неожиданно спросил Дмитрий.

Веригин затушил папиросу, бросил ее в урну и неторопливо ответил:

— Завтра иду на прием в военную прокуратуру. Нужно добиваться реабилитации.

— А после реабилитации?

— Куда прикажут. Дадут полк — надену шинель. Пошлют в управдомы — буду командовать дворниками и лифтерами.

Гусеница подползала к траве. Очевидно, почувствовав близость безопасного места, она поползла быстрее. «Торопится… хочет жить!» — подумал Дмитрий.

— Почему же так? Ведь когда с человека снимают опалу — ему возвращают шпагу, ордена и старые почести.

— Ты забываешь о другом, — Веригин приложил ладонь к груди: — Машину, у которой барахлит мотор, в гонки не берут. А врачи нынче придирчивее, чем автоспециалисты.

Гусеница вползла в траву и скрылась. «Молодец… Так и надо. Погибать под грязными каблуками — глупо…»

— А если будет задержка с реабилитацией? Если будут еще тянуть, как тянут уже четыре месяца?

— Если завтрашний прием ничего не даст, буду писать Первому секретарю Центрального Комитета.

— С чем вы могли бы сравнить свои годы изгнания? — после некоторого молчания спросил Дмитрий.

Веригин бросил в урну потухшую папиросу и, словно не расслышав вопроса Дмитрия, продолжал задумчиво смотреть на пруд.

По тонкому перешейку между двумя прудами плыла цепочка лебедей. Грациозно изогнув свои длинные шеи и словно чувствуя, что их плавной красотой и белизной любуются люди, лебеди чинно и важно скользили по незамутненной глади воды, на которую из-за высоких вязов упали утренние лучи солнца.

Дмитрий принялся считать лебедей. Пять, шесть, семь… десять… А дальше… Что такое? Дмитрий видит это впервые, хотя знал об этом из учебника логики. Черный лебедь… За ним другой, и тоже черный, как смоль. Отчетливо виден его огненно-красный глаз. За вторым черным лебедем выплывает такой же третий… Три черных лебедя!

— Черные лебеди! Впервые вижу…

— Я тоже, хотя слышал о них, — отозвался Веригин и, прищурившись, о чем-то задумался. Это была его привычка: когда он о чем-нибудь размышлял или вспоминал — он всегда щурил глаза.

— О чем вы думаете?

Веригин рассеянно смотрел на лебедей.

— Ты просил меня сравнить с чем-нибудь годы, проведенные в изгнании?

— Да!

— Видишь лебедей? Почти все они белые. И среди них несколько лебедей черных. Это не галки и не вороны. Это лебеди!.. Красивейшие австралийские лебеди. Правда, они суше наших, у них тоньше шея, у них меньше грации в движениях, но это лебеди. Их не спутаешь с другими птицами. Так вот, если вся моя жизнь, кроме лет изгнания, каждый год моей жизни, начиная с рождения, — белокипенный лебединый поток, то годы изгнания — это черные лебеди. Пусть они другие по цвету, пусть они непривычны для глаза, но они — тоже лебеди. Черные лебеди!..

II

Сворачивались от жары листья березы, никла, как ошпаренная кипятком, трава. С цветка на цветок лениво перелетали бабочки-капустницы. В розовых зарослях иван-чая монотонно гудели невидимые пчелы. Разомлев от зноя, Вулкан забрался в будку и, высунув ярко-красный язык, запальчиво дышал.

Батурлинов в этот послеобеденный час отдыхал в своем прохладном кабинете. Он полулежал на тахте, положив ноги на жесткий стул, и дремал. Время от времени он открывал глаза, поудобней протягивал затекшие ноги, и снова его большая седая голова запрокидывалась назад и медленно опускалась на подушку.

Рядом с ним на тахте спала Таня. Щеки ее во сне разрумянились, выгоревшие волосы льняной россыпью разметались по черной бархатной подушке, в углах которой были вышиты золотая рыбка и красный петушок. Залетевший из сада шмель монотонно вызванивал одну и ту же низкую ноту.

Ольга и Лиля подошли к окну. Встав на цыпочки, они смотрели на спящих. А когда Таня во сне зашевелилась, они, делая друг другу знаки, пригнулись, чтобы их не видели из кабинета, и удалились под громадную ель, разбросавшую далеко по сторонам непроглядную гущу зеленой хвои.

Пахло клейкой смолкой и удушливо-пряной белой кашкой, пестреющей в мятой сухой траве.

— Люблю, когда они спят, — тихо, почти шепотом сказала Лиля, расстилая в гамаке старенький, вытертый коврик. — Они как маленькие. Гляди да гляди. Ложись, отдыхай.

— А ты?

— Я на раскладушке, С кем ты оставила Машутку?

— С Митей. Я представляю, как она сегодня измотает его. Но ничего, один денек в неделю можно. Пусть почувствует себя отцом. Это полезно, — Ольга посмотрела на часы — Машутка сейчас должна спать. Вечером Митю сменит бабушка. У него сегодня районный слет дружинников. Награждение особо отличившихся ребят. Митя волнуется за своего заместителя. Тот первый раз в жизни будет выступать с докладом. Готовится к нему целую неделю, аж похудел, бедняга.

— Это, случайно, не тот рыжеватый студент, который приезжал с вами позапрошлое воскресенье?

— Он самый, Бутягин. У них с Митей такая дружба, что водой не разольешь.

— Он, кажется, на юридическом учится?

— Да. Хочет быть следователем.

С минуту лежали молча. Слышно было, как где-то на соседней даче плакал ребенок и его утешал старческий голос.