Изменить стиль страницы

«Там, понимаешь, три пирамиды поставлены так, что концентрируют общую энергию на сфинксе» — эта фраза Семенова вспомнилась, вспыхнула в моём мозгу только на балконе каирского отеля «Фараоны».

В Египте художник между прочим собрал коллекцию наконечников для копий. Несколько штук ещё валялись в углу у камина. Я их видел собственными глазами.

Из Африки, заработав денег, Семенов переехал сначала в Испанию, затем в Южную Америку, в Аргентину, где ему пришлось разделывать скот на скотобойне. Потом матросом на панамском судне доплыл до Сингапура, откуда попал в Китай, а из Китая — в Тибет. Там он провёл полтора года.

В тот вечер мне даже в голову не пришло спросить Семенова, что он там делал.

После Тибета Константин Васильевич, вконец обнищав, добрался до Турции, до Константинополя, где узнал, что отец уже умер, оставив завещание. Миллионный капитал в банке можно было взять лишь при условии, что за ним придут сразу оба брата. А брат как в воду канул. Так Семенов и не узнал, куда он делся.

«Чтоб выжить, пришлось заняться ювелиркой, — рассказывал Константин Васильевич. — Стряпал серебро, золотишко, лепил колечки да серьги, а жил у одного врангелевского капитана, драпанувшего из России. Я ведь всю вашу революцию и гражданскую войну прошлялся. Все же совершил кругосветку!»

Так буднично и вскользь было упомянуто о самом важном, и я теперь мог только диву даваться своему нелюбопытству.

Дальнейшая история Семенова была тоже неординарна. В конце концов он, при помощи контрабандистов, переправился в Одессу. Рисовал там афишки для цирка, чуть не попал в ГПУ, бежал в Крым, отсиделся у Волошина.

— Максимилиан был светлая голова, способный, — рассказывал Семенов. — Все тревожился, мол, человечество не туда идёт, хотел его спасти.

— А как спасти?! — Я твёрдо помнил, что этот вопрос задал.

— Люди — не то, за кого они себя считают, — ответил Семенов и добавил: — Если б знали, кто они есть и что могут...

Теперь-то я понимал, что могло крыться за этими словами, а тогда ответ вовсе не поразил. Показался слишком туманным.

Семенов рассказывал, как после Коктебеля морем попал на Кавказ, в Сухуми, где разбогател.

Меня заинтересовало, как же ему это удалось. Но Константин Васильевич не стал останавливаться на этой теме. Он уже рассказывал о том, как в тридцать девятом году познакомился с красавицей-лётчицей, женился, построил здесь, в Каштаке, этот самый дом. Первый этаж — мастерская, второй — для жены, для счастья. Как несколько раз жена катала его в спортивном самолёте над Кавказом, как видел сверху Рицу и другие горные озёра.

А потом наступил сорок первый год. Летчица в первые же дни войны ушла добровольцем на фронт. Семенова мобилизовали через пять дней, после того как он получил извещение о её гибели.

Он прошёл всю войну солдатом пехоты. Был ранен. Вдоль голени левой ноги тянулась на память глубокая впадина. В сорок четвёртом Семенов вернулся из госпиталя сюда, на Каштак, и застал в своём доме эвакуированного из Москвы гинеколога с матерью. Судиться с ним он не собирался, при помощи соседа — Платона, тоже бывшего фронтовика, — отвоевал себе первый этаж.

«Он — сам по себе, я — сам по себе, — спокойно сказал Константин Васильевич, — а что считает меня болваном и пьяницей — его дело. Я-то знаю, это я его объегорил, потому что я помру, а картины-то сохранятся! Он ведь лучше овчарки сидит их стережёт да делает аборты. И ещё мне по тридцатке отваливает! Плохо, что ли?»

Тогда мне трудно было согласиться с этой философией, но теперь я понял, что Семенов оказался дальновидным человеком.

Если по утрам и вечерам грешные жительницы города Сухуми и окрестностей крались к гинекологу делать запрещённые тогда аборты, то вниз к Семенову приходили и зачастую оставались ночевать в его захламлённой мастерской хорошенькие курортницы.

По моим расчётам, Семенову в то время было никак не меньше шестидесяти, а женщины порой были совсем молоденькие — студентки, даже старшеклассницы...

— Как это вы с ними знакомитесь? — спросил я не без ревности, когда однажды мы шли с бидоном к знакомому старику-абхазцу за редким, густым, как кровь, вином качич.

Впереди, удаляясь, шла группа курортников. Семенов прибавил шагу, выбрал в компании высокую белокурую женщину.

— Смотри, что будет! — сказал он и уставился ей в затылок.

Через минуту красавица обернулась.

— Извините, вы не скажете, сколько времени? — спросила она Константина Васильевича, хотя на руке были собственные часики.

Константин Васильевич молча смотрел на неё, а женщина, не дожидаясь ответа, продолжала:

— Мне говорили, где-то здесь живёт ювелир, делает серьги, браслеты...

— Ладно, — наконец грубовато сказал Семенов, — приходи в десять вечера.

Дал адрес.

А на рассвете из своего сарайчика я увидел, как белокурая красавица покидает мастерскую.

Несколько раз Семенов демонстрировал эту свою способность обольщать. Всегда успешно. И стал неприятен.

Иногда Константин Васильевич делался замкнутым, неразговорчивым. С утра уходил на станцию Келасури к какому-то приятелю — «слесарю по металлу», возвращался от него с обрезками медной и алюминиевой проволоки, на обратном пути скупал в аптеке градусники и у себя в мастерской извлекал из них ртуть.

А потом разводил костёр или в камине, или прямо на участке, ставил в огонь на чугунной подставке тяжёлые тигли, сыпал в них какие-то порошки, которые хранил в бутылках из-под вина.

Из тиглей начинал валить белый вонючий дым. Семенов что-то бормотал и терпеть не мог, когда я, пытаясь понять, что происходит, подходил поближе.

— У тебя своё дело, у меня — своё, — отгонял он меня взмахом тонкой загорелой руки.

До вечера валил дым. То белый, то зеленоватый, то чёрный. Запах дыма разносился далеко. Как-то на участок вошёл сосед — Платон Христофорович.

— Нет, не божеское это занятие, — сказал он, когда мы, сидя на обрыве, издали наблюдали действия алхимика. — Становится совсем неуправляемым, лучше б уж пил!

— А что он там варит?

— По-моему, в этот раз серебро, — ответил Платон.

Я был убеждён, что меня разыгрывают. Ну не могло быть правдой.

Через несколько дней откуда-то появлялась наковаленка, инструменты, и Семенов приступал к изготовлению украшений.

За два с половиной месяца этой жизни я исписал стихами целую тетрадь, прокалился на солнце. Никто меня не гнал, наступала благословенная абхазская осень... Но нарастающее чувство непонятности, нечистоты того, что творилось вокруг, заставило вернуться домой.

Именно чувство нечистоты вновь подступило, когда через много лет я ехал скорым поездом, чтобы высадиться в Туапсе, начать свою командировку на юг по лесам побережья Кавказа и кончить её поиском закопанной канистры с записями покойного Семенова.

Несмотря на заверения Йовайши, несмотря на то что теперь я сам, Артур Крамер, был совсем другим человеком, обладал новым, неслыханным опытом, что-то претило заняться этим делом.

И в то же время в душе трепетала тайная, скрываемая от самого себя надежда получить в руки рычаг, который в случае его действительного существования поможет стать независимым от бедности. Со всеми её последствиями.

Наверное, не зря впервые раздался тогда голос: «Обрати внимание на все детали этого путешествия». И я решил: будь что будет.

«Всё-таки удивительно, — думал я, стоя через одиннадцать лет ночью на балконе каирского отеля. — Семенов, жена Максимилиана Волошина... какие разные, по-своему уникальные люди, как осколки вдребезги разбитого мира, угасали ещё в конце пятидесятых годов в Крыму и на Кавказе».

Почему-то вспомнилась мало кому известная строчка начатого, так и не продолженного стихотворения Лермонтова: «Свеча горит, забыта на столе...» Вот уж кто ничего не имел, ничего не нажил. Погиб, как свеча на ветру.

Месяц одиноко плыл в вышине, золотя воды Нила.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Я спустился лифтом в крохотный вестибюль, чтобы пройти на завтрак в ресторан, и тут от стойки портье ко мне направилась переводчица Нина. Ее чернявое личико приветливо улыбалось.