Изменить стиль страницы

— И вам тоже звонили, — сказала Макен седовласому соседу. — Из театра, передавали привет и наилучшие пожелания.

— Спасибо-спасибо, — торопливо поблагодарил ее старик. — Я жив, я здоров, только, пожалуйста, никого ко мне не пускайте! Кроме жены и двух актеров — Ковалева и Астахова. — Он явно заволновался. — Больше никого, прошу вас. Ни в коем случае директора, избавь нас бог от этаких друзей. Предупредите на вахте или на проходной, как это у вас называется. Пожалуйста, не перепутайте — только жену и актеров, если придут, Ковалева и Астахова.

Сосед его, видимо, актер и попал сюда скорее всего в связи с Жемчужным. Еще одно следствие «жажды счастья».

— Хорошо, Константин Георгиевич. Я знаю вашу жену, она уже приходила, и Ковалева знаю, и Астахова, да всех, весь театр. В школе я сама чуть не стала актрисой.

— У вас отличные внешние данные, — сказал старик бесстрастно-любезно.

Она поблагодарила, но темой не увлеклась и ни слова про Жемчужного — замечательная сестра. Вот такие и должны работать в больнице, тактичные, сдержанные, неплохо бы и с внешними данными, как у Макен.

— Какие у вас пожелания, может быть, есть претензии к нам? — спросила она с обезоруживающей улыбкой.

Малышев ответил, что никаких, а сосед опять повторил, чтобы не пускали директора.

— Только, пожалуйста, не перепутайте!

Макен обещала, белозубо улыбнулась и вышла.

«Мои сестры улыбаются редко», — отметил Малышев как недостаток.

— Радио вам не помешает? — спросил сосед.

Малышев помедлил, сказал:

— Помешает. Ливан, Бейрут, бомбежка.

— И беспомощность объединенных наций. Понимаю вас, досадно. — Старик лег неслышно, койка даже не скрипнула, заложил руки за голову и уставился в потолок. — История, к сожалению, ничему не учит… А вы постарайтесь сосредоточиться на чем-то светлом, что-нибудь из молодости вспомните. — Он положил себе платок на лицо и ровно засопел.

Что же, угадал старик, молодость его действительно была светлой — от белого халата и самонадеянности здорового человека. Началась его жизнь с больницы — палаты, халаты, анамнезы, глаза больных с мольбой, с надеждой, со страхом, искаженные болью лица и голоса, — и твоя власть, твоя нужность и твоя значительность. Но вот развернулось нечто, перевернулось нечто — и ты уже пациент. В той же самой среде, но совсем в другой, в противоположной роли, а она невыносимо скучна, бессмысленна, не думал он прежде, что это так плохо — болеть, значит, его больные хорошо перед ним держались. Какое у него сейчас лицо? Ломит глазницы, ломит затылок, тошнит… Индусы делят одну свою жизнь на несколько, четко осознают границы, дробят целое обоснованно и для себя убедительно, и живут дальше с новой надеждой и с новой задачей. Наверное, и у него кое в чем отчетливо началась вторая жизнь. Там была боль извне, а теперь вот — изнутри, там — смотрел, а здесь — терпи и не показывай. И как все это продолжится, чем все будет оправдано, пока неизвестно.

Вошла сухонькая седая старушка, халат внакидку, согбенная, но голову держит прямо, она будто привыкла нести тяготы, не сдаваясь. Сосед бесшумно поднялся, и они пошли на балкон — «чтобы не мешать вам», — прикрыли двери, однако слышно было, что заговорили о чем-то весьма важном, серьезном, особенно горячо и непримиримо говорила старушка — ну зачем? Малышеву хотелось крикнуть туда, за дверь: «Хватит! Говорите о пустяках!» И как врач щадил их, и уже как больной.

Многое меняется от боли, если не все, от угрозы конца тонут различия между абстрактным добром и злом, одно зло остается, конкретное — боль. Слепая, нежданная, неподчиняемая и более всего несправедливая. Выравнивает, а то и переставляет значения, нагло делает правыми тех, кто спешит жить, кто насыщает каждый день счастьем подлинным или мнимым, — не все ли равно? И дочь его права, а он — нет со своими требованиями урезать радости. И Витя-дворник прав, скрашивая свои серые дни бормотухой. «Этот процесс изучается, но не все еще ясно», — сказала Катерина. Ему теперь ясно, видно ему из той щелки, что оставила боль, — живи, дочь, как хочется, больше радуйся и прости меня, грубияна…

Старушка ушла, сказав Малышеву: «Всего доброго, будьте здоровы», голова седая и лицо белое, а глаза черные, ясные, они многое повидали и не померкли, нельзя ее называть старушкой — женщина. Сосед тихо опустился на койку.

— На свете счастья нет, но есть покой и воля. — Он прикрыл глаза опрятно сложенным носовым платком. — Прошу обратить внимание, доктор, — древний способ согревать переносицу при бессоннице. Дарю вам на память.

Малышеву согревать переносицу нет надобности, сейчас ему лучше пятки согреть, чтобы кровь от головы отлила и он бы перестал думать.

— Гений есть дар преодолевать лихую годину, — отчетливым баритоном продолжал сосед, настроенный на бодрый лад беседой с женой. — Если один стал слишком свободным, другому обязательно будет слишком тесно. Преодолеем? — У него, видимо, тоже была своя система. — Спите, доктор, покой и воля.

Малышев закрыл глаза, в ушах стучал пульс, гулко, как метроном, подушка будто полая, он то дремал, то снова просыпался, кровь распирала череп, плыли цветные круги и тошно было, муторно, мешанина в голове и досада на себя, на свое тело, на предательские сосуды…

Появилась Алла Павловна, вошла с улыбкой, Малышев не дал ей и слова сказать, заворчал:

— Где вы так долго ходите? Жду вас, жду. Садитесь рядом и никуда не ходите.

Она подвинула стул к его постели и села близко, он ощутил ее тепло.

— Значит, лежали и сердились на своего лечащего врача?

— Лежал и сердился.

— Вам звонил Петрищев, знатный металлург, Герой Соцтруда и просил, чтобы вы на меня не сердились. — Легко говорит, как со здоровым, а он насупился.

В свое время Петрищев попал под такую травму, что Малышев еле его собрал, но дело не в этом. Дело в том, что Марина с утра сидит на телефоне и обзванивает, черт побери, всех, иначе откуда бы сразу могли узнать и в горсовете, и на комбинате, и в глазной больнице? Вот манера! Названивает, вымогая сострадание к своему мужу, будто сунули его в клетку с тигром, спасите его, помогите. Если уж так, вы бы лучше тигра поберегли. Подняла, конечно, на дыбы свое застолье, а у тех в руках все вожжи города, все пульты слухов, сплетен, прогнозов. Для Малышева тут, кстати, немалый фактор риска того самого, патогенного. Собирала она застолье по праздникам — ни одного врача, ни одного родственника, только лишь нужные, только энергичные люди — завсекцией из ЦУМа, директор гастронома, ключевые дамы из ковровой артели и из книготорга, закройщица из Дома моделей, тут же какой-нибудь нужный командированный из Алма-Аты или, еще лучше, из Москвы. Их скрепляло, цементировало сознание своей взаимополезности. Да и престижно собираться у Малышева, известного хирурга. Слава богу, мужа она от застолья освобождала. Говорили они о рецептах пирогов, пирожков и пирожных, о масках против морщин, тасовали городские слухи, кого снимут и кого поставят — «а он такой самодур», — над столом так и плавали пальцы в кольцах и каждое рассмотрено и обсуждено — цена, проба, фирма, модно-не модно. Он не терпел их ритуала, радения, одних и тех же разговоров, вернее, одних и тех же акцентов. Марина иногда приставала: «Зайди, хоть поздоровайся с людьми», — и он заходил, если выпадало благодушное настроение, мог и посидеть с ними минут пять-десять и даже снисходил до понимания — им легче жить в таком содружестве, у них от этого тверже уверенность в завтрашнем дне. Легче жить, думал он в спокойном состоянии; легче хапать, думал он, усталый и раздраженный. Марина лисичкой подъезжала к нему, угодничала, подмазывалась, чтобы он не разгонял их честну́ю компанию, и он терпел, только в одном был тверд — не ходил в сауну, хотя Марина до смешного упрямо напоминала: сходил бы в сауну, Борис тебе сделает. Он фыркал на ее рваческое «сделает, провернет, устроит», будто Борис там мойщиком, парикмахером, вахтером, или мастер спорта международного класса. Она и сегодня наверняка подключила Бориса, теперь жди: вот-вот раздастся звонок из Минздрава СССР или из Всемирной организации здравоохранения.