Изменить стиль страницы

Васса горько по-бабьи завыла, однако тут же перестала: опытные женщины предупредили, что от слез может испортиться молоко, а то и вовсе пропадет, и Васса подавила в себе боль одиночества.

После родов отлежала положенное время да так и осталась в больнице работать сестрой. За полтора года партизанской жизни приобрела кое-какой опыт. Женщины в палате советовали ей пойти на завод, там хлеба давали больше. Но жить было негде, а в больнице во дворе ей выделили под жилье бывшую кладовку с окном и водяным отоплением, правда, недействующим. Васса топила печку, включала электроплитку, но в комнатушке всегда было прохладно. Зато когда приходило время купать Юрика, Васса накаляла железную печурку докрасна и, сама раздевшись, в одной сорочке, резвилась с ним в тепле, играла, ложилась на койку на спину, а он ползал по груди, животу, смеялся чему-то, агукал и дергал ее волосы, захватив в кулачок. В эти минуты она чувствовала себя самой счастливой на свете. Самой-самой! Потому что жива, потому что у нее есть сын, а ведь могла бы лежать не здесь, на койке, а где-то там, в болоте, в лесу, где находятся уже тысячи и тысячи таких, как она. И не было б на свете такого вот богатыря, такого силача. Он быстро освоил взрослую пищу, ел все, не привередничая, как истинный партизанский сын. Ему нравились хлеб, картошка, лук, кедровый орех, и это хорошо, потому что мамина «кухня» была небогата.

Здания, в которых ютилась старая земская больница, стояли на окраине города, а дальше простирались леса. Не такие, как те, свои, дубово-березовые, а хвойные, но и они постоянно напоминали о недалеком прошлом.

Скуден был паек военной поры, но молодость брала свое. Васса расцвела, красота ее стала ярче. Отросли, распушились волосы, круглые, затененные усталостью глаза смотрели с теплотой и доверчивостью.

Пришла весна. Однажды Васса сидела во дворе на скамейке, Юрик, розовый, взлохмаченный, в короткой рубашонке, играл на солнце с таким же, как и сам, лохматым щенком. Проходивший по двору главврач Станислав Силантьевич остановился, наблюдая с улыбкой за возней увлеченных друзей. Вдруг подошел к Юрику и, присев перед ним на корточки, протянул руки. Мальчик не дичился, сразу потянулся к нему, заулыбался. Станислав Силантьевич поднял малыша, подбросил вверх, и тот радостно завизжал, залепетал что-то. Васса глядела на малого и большого мужчин, застенчиво улыбалась.

— Какой прелестный мальчик! — сказал Станислав Силантьевич, опуская его на землю, и посмотрел на Вассу пристальным, изучающим взглядом, точно впервые увидел. Она густо покраснела и смутилась. Станислав Силантьевич мысленно ахнул: «Да ведь она красавица! Неужели никто не замечает ее? Не обращает внимания?» И он, умный сорокалетний мужчина, понял, что Васса сама не хочет, чтоб на нее обращали внимание, видели ее красивой. «У нее погиб муж, — подумал Станислав Силантьевич. — Одинокая». И почувствовал себя виноватым в чем-то перед этой молодой женщиной с незадачливой судьбой, перед всеми женщинами: одинокими и теми, чьи мужья на фронте. Ему стала понятна замкнутость, суровость этой юной сестры и ее безразличие к собственной внешности.

Станислав Силантьевич погладил по голове Юрика, кивнул Вассе и ушел по своим делам. Вот, собственно, и все, ничего особенного не случилось.

Васса продолжала жить и работать, как и прежде, но Станислава Силантьевича этот эпизод привел в странное, ничем не объяснимое состояние растерянности. Его, опытного универсального врача, на войну не взяли, его жена, тоже врач, заведовала родильным отделением, сын учился в Тобольске. Семья жила в достатке, не испытывала затруднений ни в чем, и это угнетало Станислава Силантьевича. «Мне кусок в горло не лезет, когда я смотрю, какие лишения переносят матери с детьми», — говорил он жене, на что та отвечала коротко и весомо: «Пусть не заводят детей, а кто завел, пусть терпит». Но Васса стала видеться Станиславу Силантьевичу в новом свете, он почувствовал к ней жалость и очень этому удивился. Это было так для него необычно и так хорошо, что ему захотелось как-то помочь ей, помочь всем женщинам, помочь не сочувствием или словом участия, а делом. И он, думая обо всех, переставал замечать, что все свои заботы и внимание переносит на Вассу и ее сына, и, как всякий увлекшийся человек, делал это неуклюже, не на пользу ей. А она по житейской неопытности видела в его доброте проявление обычной человечности.

Деловой, энергичный главврач стал часто заходить в комнатку Вассы, принося всякий раз мальчику гостинцев. Садился у двери и молчал, если Юрик сам не лез к нему на руки. Просто сидел, разглядывал стеснительно Вассу, или вдруг ни с того ни с сего начинал улыбаться. Его посещения смущали Вассу, но не выгонишь же человека, который относится к тебе с душой! И Юрик привык к нему, хотя Васса с тревогой стала замечать, что между ними завязывается та близость, которая приводит к более сильному чувству. Она боялась этой близости, не хотела ее, потому что понимала: любит он мальчика… А она его любовь принять не могла. Правильней было бы, конечно, не дожидаясь дальнейшего развития событий, уехать, но куда уедешь?

Она часто писала в партизанский центр, но на все ее письма пришло два одинаковых ответа: «Новых сведений об отце и муже не поступило». А тут Станислав Силантьевич назначил ее старшей сестрой. Если до этого персонал больницы за глаза шептался да посмеивался над увлечением солидного шефа, то после перемещения кадров заговорили с возмущением. В назначении Вассы старшей сестрой усмотрели ущемление собственных интересов.

— Мы тут годами вкалываем, а эта партизанка явилась — и на тебе…

— Уж видно, как она партизанила, хе-хе! Не иначе от лешего привезла малого…

— Так и я могу партизанить, да не с кем, мужиков позабирали, один Силантьевич остался на всех…

— А чего? Он мужчина в силе…

— И куда жена смотрит!

Сочившиеся по-за углами разговорчики привели к тому, что активные борцы за укрепление семейных устоев подсказали супруге главврача, на что ей следует обратить внимание. После этого Станислав Силантьевич был вызван в райком, где ему указали на неприемлемость той формы содружества руководства с подчиненными, которую он применяет в вверенном ему лечебном учреждении.

Официальный разговор закончился тем, что без вины виноватой Вассе предложили просто уволиться по собственному желанию. Васса отказалась и принесла прокурору жалобу на беззаконие. Тот поговорил с горздравовцами, и тогда Васса по обоюдному согласию уехала переводом на ту же работу в Березово.

Жизнь Вассы еще больше осложнилась, трудностей прибавилось, приходилось экономить каждую копейку. За квартиру хозяйке — плати, за то, что присматривает за ребенком, — плати, за молоко соседке — плати, за еду в столовой, за продукты в магазине, за белье и обувку, за мыло, да все это и не пересчитаешь, когда прореха на прорехе, когда старое пришло в ветхость, а нового ничего нет.

Так в делах и заботах прошла еще одна военная зима, последняя. И вот — день победы. Улицы возбужденно шумели.

Васса не выходила из дому. Отдежурив, сутки в больнице, выпроводила Юрика гулять, сама принялась за стирку. Работала не по нужде, а чтоб забыться. Ближе к вечеру хозяйка Сергеевна позвала Вассу на свою половину. Она тоже была вдовой, несколько лет назад муж ее от чего-то высох и помер, сын-моряк погиб с подводной лодкой, дочь с мужем жила в Хабаровске. Сергеевна потому Вассу и на квартиру приняла, что тосковала очень, особенно по детям и по внукам, а заботы о сыне квартирантки как-то скрашивали жизнь, отвлекали от собственного горя.

Сергеевна где-то раздобыла самогонки и пошла стучать соседкам по дворам, сзывать на тризну по убитому в море сыну.

— Пей! — велела она строго Вассе, когда все собрались за столом, и та впервые в жизни выпила почти стакан крепчайшего спиртного.

По радио передали, что сегодня в Москве будет салют победы, а женщины разговаривали о том, как им прожить завтра, чем будут отоваривать продкарточки, где подешевле купить капустной рассады, кто бы помог вскопать огород, о том, что дичь повалила валом, а охотиться некому, чем детей кормить? Мужики заявятся с войны неведомо когда, и далеко не все. Вон вдовы какие пошли, двадцатитрехлетние!