Когда утих шум, стал слышен пронзительный свист ветра и отдаленный рокот многих самолетов. Потом залаяли мюнхенские зенитки и сразу же гулко грохнули бомбы. Но видно ничего не было, густые тучи заволокли небо.

В четырнадцатом бараке Франта высунулся в дверь и нюхал воздух. Не обращая внимания на бомбежку, он наблюдал пасмурное небо и ворчал:

— Будь сейчас декабрь, я бы головой поручился, что завтра выпадет снег.

— Снег! — усмехнулся поляк-блоковый, выпятив губы и шумно выдыхая воздух. — Закрой-ка лучше дверь и брось каркать. Еще снега нам тут не хватало!

В бараке было тихо и совсем темно. Только что ушла на стройку последняя смена. Лежавший на нарах Феликс пошарил рукой и не обнаружил соседей ни справа, ни слева. «Еще снега нам тут не хватало!» — повторил он про себя слова блокового.

Зденек не возвращался. После ухода по вызову грека-арбейтдинста он забежал обратно в барак только на минутку и взволнованно сказал Феликсу:

— Сегодня вечером я начинаю работать в конторе младшим писарем. Пожелай мне удачи. Как только добуду какую-нибудь жидкую пищу, принесу тебе.

И умчался. Боже, как у него блестели глаза! Сейчас совсем темно и… «Еще снега нам тут не хватало!»

Левая щека Феликса уже не болит, ничто его не беспокоит, тело ослабло, и все ощущения как-то притупились. Феликс спокойно дышит, глаза у него широко-открыты, но он ничего не видит. Только пересохший язык беспокойно шевелится, кончик его медленно движется во рту, описывая овал, все время овал. «Растрескавшийся шрам внутри этого овала — это мой рот, — думает Феликс. — Через него в мое тело проходила еда, втекали вкусные прохладные напитки. Теперь там все пересохло. А над небом, под которым ворочается язык, работает мозг. Для него сейчас не существует моего тела, а только это кругообразное движение языка… Весь остальной организм в порядке, пищеварительная система меня не беспокоит. В школе нам показывали модели печени и почек, но я даже не знаю точно, где они у меня находятся. И желудок не болит, мой несчастный пустой желудок. Лишь в темной неприступной пещере над сухим ртом что-то еще живет, размышляет и будет жить до тех пор, пока сердце, которого я не ощущаю, не перестанет посылать мозгу кровь и питание.

Кто это, собственно, лежит здесь в темной землянке? Над землей я или под землей? А может быть, правильнее спросить, что тут лежит? Перестанет мой организм функционировать и распадется на составные части, именно здесь, в Гиглинге?

Какое противное, булькающее слово — «Гиглинг»! Каждый звук «г» словно продирается к болезненному месту между гортанью и небом, к этому месту моего тела, где сейчас для меня сосредоточился весь мир. В центре этого участка ватный язык все время описывает овал. Овал, овал, овал…»

* * *

Карльхен был куда более нетерпеливый пациент, чем Феликс. Он честил на чем свет стоит темноту и просил Оскара, хотя бы на ощупь, определить, нет ли перелома. Но едва врач взял его за руку, капо снова взвыл и запросил пощады.

Стали ждать света. Доктор Антонеску засунул руку под рубаху и скреб волосатую грудь. Все тело у него тесалось. Он прикрыл глаза и стал мечтать о белом костюме, белых носках и туфлях, о никелированных кранах и журчащем душе, о ванной с брызгами воды на белых кафельных стенах.

— А работать сейчас дома, в хирургической клинике, тоже стоило бы изрядной трепки нервов, — неожиданно сказал он. — Что бы мы делали, если бы во время серьезной операции вдруг погас свет?

Четверо врачей удивленно подняли головы и дружно рассмеялись. Сами не понимая, почему слова румынского коллеги показались им такими забавными, они хохотали, как расшалившиеся студенты.

— В чем дело? — проворчал Антонеску и в темноте нащупал плечо своего друга. — Я неудачно выразился по-немецки, что ли?

— Нет, нет, Константин, — успокоил его маленький Рач, — по-немецки это было правильно… — И он опять не смог сдержать смеха.

— Значит, вы спятили, вот что! — рассердился румын. — Потемки во время серьезной хирургической операции — что в этом смешного? — Он встал и, топая, пошел к двери. Рач поспешил за ним.

— Не сердись, Константин. Все это только потому, что ты в этой дыре, где даже нет пола, вспомнил о чистом операционном зале… И вообще, зачем ты создаешь себе ненужные заботы?

Оба вышли из барака. С минуту было тихо. Сидевший у окна Оскар воскликнул;

— Фонари на ограде уже горят. — Тотчас вспыхнул свет и в лазарете.

— Ну, показывай свою лапу, — грубо сказал Оскар капо Карльхену.

Рукав Карльхена был весь в крови, лохмотья прилипли к телу. Он орал, когда их осторожно удаляли. Оказалось, что кости целы, только рука по всей длине была в кровоподтеках и ушибах.

— В другой раз не хватайся за падающий барак, — усмехнулся Оскар. Жалко, что тебя не стукнуло по голове, у нас одним убийцей было бы меньше.

Раненый морщился от боли и ворчал:

— Заткнись, Оскар, а то…

— Что? Пойдешь к конкуренту? Шими-бачи, иди-ка, прими от меня этого пациента.

Розовощекий венгр отмахнулся.

— А ну его! Так ему и надо. Это ему наказание за то, что сегодня утром он сломал челюсть мусульманину из четыряадцатого барака.

— Я? — в непритворном удивлении Карльхен вытаращил глаза. — Я даже не знаю, как надо бить, чтобы ее сломать. Честное слово, Шими-бачи, это не я, это кто-то другой.

— Молчи уж! — проворчал старый врач.

Оскар усмехнулся.

— Нет, так быстро бог не наказывает. Утром затрещина у клозета, а вечером на обидчика валится весь клозет… К сожалению, это не так. Я тоже подозревал Карльхена, но мне подтвердили, что в это время он еще спал.

Капо повернулся к Шими-бачи и высунул язык.

— А ты мне не поверил! Да разве я когда-нибудь боялся признать, что разрисовал чью-то морду? А тебе я вот что скажу, — обратился он к Оскару, который перевязывал ему руку бумажным бинтом. — Уж если это для тебя так важно, я помогу тебе выяснить, кто это сделал.

* * *

К утру погода стала еще хуже. Три барака, отхожее место и забор были почти готовы, когда около шести утра вдруг началась метель.

— Снег? Быть не может! Ведь еще только первое ноября!

— А чему удивляться? — сказал Мирек, инженер из города Млада Болеслава. — У нас дома снег иной раз бывает и в октябре. Ведь мы здесь вблизи Альп, высота, наверное, метров шестьсот над уровнем моря.

— Вот хорошо, что ты объяснил, доцент. От этого нам сразу стало теплее.

Послышался звон рельса, Мотика орал «Kaffee holen!», кругом повторяли этот возглас, Гастон, зевая, произнес «Cafe au lait!», а чех Франта из четырнадцатого барака не преминул повторить свое «Kafe, vole!» Штубендисты подняли воротники и побежали в кухню за кофе, остальные «мусульмане» остались лежать на нарах, ошалелыми совиными глазами поглядывая на снег за окном. Обладатели хорошей обуви прижали ее покрепче к себе и, кажется, даже улыбнулись. А тот, у кого обувь была худая, погрузился в мрачные мысли. Совсем босые — таких было человек сто двадцать — с немым ужасом созерцали снегопад.

Новый штубовой, Франта, еще не вернулся из кухни, когда в барак вбежал Зденек, бледный, невыспавшийся, но сияющий. В руках у него была дымящаяся кружка горячего кофе, от которого поднимался пар, в кармане восемь кусков сахару.

— Откуда ты? Где пропадал всю ночь? — посыпались вопросы, но Зденек, не отвечая, поспешил к Феликсу.

— Горячий кофе и сахар, гляди! — сказал он, подавая товарищу кружку, и бросил в нее все восемь кусочков сахару. — Размешай пальцем и пей.

Феликс приподнялся на локте и попробовал кофе. Он был горячий и сладкий. Феликс пил и глядел при этом на рукав Зденека. На рукаве виднелось что-то маленькое, бесцветное, с ножками.

— У тебя тут вошь, — сказал Феликс, он хотел было поблагодарить Зденека за кофе, но вместо благодарности почему-то с языка сорвались эти слова.

Зденек встревоженно взглянул на рукав.

— Никакая не вошь, это же снежинка! — засмеялся он. — Вон еще сколько их, погляди.