Изменить стиль страницы

Ищель и Романецка стоят посреди этого поля битвы и держат в руках питы, заполненные обжигающими шариками фалафеля, безвкусным салатом и жидкой тхиной. Откусывают, жуют, глотают, снова откусывают, снова жуют и снова глотают. Оба стоят, словно коровы над кормушкой, слегка наклонившись вперед, чтобы капающая с пит тхина не запачкала одежду, и посматривают на все новые и новые прибывающие со всех концов города свежие силы, которые тоже вступают в сражение. Ни тот, ни другая фалафеля не любят и глотают его безо всякого удовольствия. Но при этом Ищель старается делать вид, что ест с жадностью и что он будто бы страшно рад возможности заново пережить полузабытые ощущения детства, а Романецка, в свою очередь, изливает на фалафель всю свою горечь и злость. Так что постороннему наблюдателю вполне может показаться, будто перед ним стоят два чревоугодника, получающие огромное наслаждение от этого дешевого йеменского кушанья, превратившегося (прости нас за это, Господи!) в наш национальный символ.

Не прекращая есть, Романецка подошла к прилавку, чтобы взять еще перца, но тут нижняя часть ее питы прорвалась, и через образовавшуюся дырку стала струйкой вытекать тхина. Прямо ей на платье! Романецка вернулась назад злая и, держа в руке перец величиной с огурец, потребовала купить ей газированной воды, дабы загасить огонь изжоги, пылающий в ее пищеводе. Не выпуская своей питы из рук, Ищель стал протискиваться сквозь толпу к прилавку, но в это время и ему на брюки пролились две желтовато-белых слезинки тхины. Когда же он возвращался с бутылкой воды к Романецке, из дырки в пите вывалились и повисли у него на брюках несколько кусочков помидора. Но и этого мало. Пока он сражался с толпой, чтобы спасти свою жизнь и купленную бутылку, газировка тоже пролилась, и на его рубашке расползлось розовое пятно.

Романецка доела свой фалафель и стала посасывать газированную воду с сиропом. В результате в желудке у нее образовалось большое количество газов. Она отвернулась от Ищеля, будто бы для того, чтобы посмотреть на зашторенные витрины магазинов по ту сторону улицы, и потихоньку выпустила изо рта бушевавший внутри газированный ветер. Если хотите, можно рассматривать это как тихий плач по ее жалкой жизни. Но как раз в этот момент мимо прошел мальчик-идиот, которого она видела у входа в роскошный ресторан на углу улицы Бограшов, и она с отвращением снова повернулась к Ищелю. И вот тут, как назло, у нее вырвалась еще одна короткая отрыжка, только на этот раз уже не тихая, а громкая и раскатистая. От омерзения у Ищеля дернулся лицевой мускул возле носа, а его челюсти на мгновение остановились и перестали жевать.

— Извините, — сказала Романецка.

Челюсти Ищеля задвигались снова, но оба они знали, что громко рыгающей женщине никакого прощения быть не может. Мы всегда стремились стать неотъемлемой частью Европы, однако именно отрыжка отделяла нас от сообщества просвещенных народов. Каждая отрыжка, господа, может нарушить тонкое равновесие и перевесить чашу весов в пользу возвращения к Оттоманской империи.

Кто знает, может быть, именно отрыжка Романецки и стала в конце концов тем решающим фактором, из-за которого мы окончательно увязли в мерзком азиатском болоте…

Через какое-то время Ищель тоже доел свой фалафель, но было еще очень рано, и что ему делать дальше с этой висящей у него на шее тяжелой ношей, он не знал. В сказках, господа, все просто и легко. Если ты встретился с чудовищем или с колдуньей — отруби им голову или уноси ноги подобру-поздорову. А в жизни нужно быть вежливым и улыбаться, даже если сердце твое готово вот-вот разорваться. Пока они шли на рынок Бецалель, он выиграл полчаса. Пока поедали фалафель — выгадал еще двадцать минут. Полчаса уйдут на обратную дорогу, если, конечно, эта зануда согласится идти пешком. Но все равно остается еще час двадцать. Целый спектакль без антракта! Ты ведь не можешь потратить на женщину меньше двух, двух с половиной часов. Особенно вечером, на исходе субботы. Даже пастух, выгоняющий скотину на пастбище, дает ей три-четыре часа минимум. «Ладно, — решил он, — для начала предложу ей еще фалафеля и тем самым выиграю десять минут».

Романецка, у которой от злости снова разыгрался аппетит и которая считала своей святой обязанностью выкачать из Ищеля как можно больше, сначала сделала вид, что колеблется, но потом согласилась. Ищель почувствовал себя очень щедрым. Он отвесил Романецке рыцарский поклон, чтобы продемонстрировать широту своей души, повернулся и исчез в шумной толпе людей, штурмовавших чаны с кипящим маслом.

Все то время, пока Романецка вгрызалась во вторую порцию фалафеля, ее сердце грызла острая ненависть к Ищелю, к его жадной и мелкой душонке. А Ищель, в свою очередь, с такой же ненавистью смотрел на женщину, которую сегодня вечером вынужден был ублажать. Она пожирала вторую порцию со страстью, ее челюсти непрерывно двигались. Причем ела Романецка с таким видом, будто она этого заслуживает. Словно вполне естественно, что она живет в этом мире и жрет за его счет. Да одно то, что она дышит кислородом и занимает место в пространстве, — уже страшная наглость с ее стороны. Как она может этого не понимать? Почему она не встает на колени и не просит прощения за сам факт своего существования на Земле?!

Эта ненависть, господа, не является исключительной прерогативой Ищеля и Романецки. Она сжигает всех нас. Может быть, она свойственна человеку вообще, но, возможно, характерна только для нашего народа. Идет, например, какой-нибудь наш человек по улице, а по другой ее стороне шагают две незнакомых ему личности и смеются. И вот он уже ненавидит их. Ненавидит так, что его буквально душит злоба. Почему они так смеются? Они ведь за мой счет смеются, за мой счет дышат. Моя невестка лежит в больнице в тяжелом состоянии, а эти двое, чтоб они сдохли, хрюкают себе, как свиньи!

Романецка прикончила наконец вторую порцию фалафеля, и в желудке у нее теперь лежал тяжелый камень. Ее пищевод горел от изжоги, сердце учащенно билось, во рту было кисло. Теперь она была согласна уйти с рынка. Внутри у нее — частично в желудке, частично в пищеводе, — как порывы ветра, клокотали газы, и она изо всех сил старалась удержать их, чтобы они не вырвались наружу или, по крайней мере, не произвели шума. Поэтому она шла очень медленно, осторожно, как будто везла на каталке больного, только что перенесшего операцию, и боялась, как бы его швы не разошлись.

— Куда теперь? — спросила она, обдав Ищеля запахом чеснока.

Ищель уже давно с бьющимся сердцем ждал этого вопроса, но, когда он наконец прозвучал, испытал такое чувство, словно Романецка с силой наступила на его истекающее кровью сердце острым каблуком. Он несколько раз сглотнул слюну, чтобы выиграть время, взял себя в руки, чтобы было не так заметно, что его голос дрожит от ненависти, и ответил:

— Может, прогуляемся немножко? Чтобы фалафель переварился.

— Фалафель и так переварится! — чуть ли не взвизгнула Романецка.

«Ну, вот, — подумал Ищель, — наконец-то эта мерзкая сука дала мне повод обидеться. Теперь у меня есть формальная причина от нее отделаться. Все будет выглядеть так, будто инициатива расстаться исходит не от меня, а от нее самой».

Он постарался придать своему лицу обиженное выражение и ледяным тоном, понизив голос почти до баса, сказал:

— Я провожу вас домой.

От этих слов Романецка вся как-то сразу ссутулилась, плечи ее обвисли, а над переносицей обозначились две жалобные морщинки.

Неожиданно Ищелю стало ее жалко. Только излив на кого-то свою злость, мы вдруг понимаем, что перед нами всего-навсего слабое, жалкое человеческое существо, и осознаем, что наше представление об этом существе, сложившееся под влиянием гнева, было ошибочным.

Два раза в жизни мы испытываем сильное разочарование: первый раз, когда взрослеем и узнаем, что в человеке живет чудовище, а второй — когда понимаем, что чудовище это — вовсе не чудовище. Мгновенная острая жалость к Романецке вспыхнула в груди Ищеля. Как будто сердце его расширилось, вознеслось вверх на гребне высокой волны и стало на ней покачиваться. Но волна очень быстро опала, сердце Ищеля снова съежилось, рухнуло вниз, и он вновь почувствовал в своей душе неприязнь.