Носилки протащили в дыру, лязгнула ржавая решетка. Но Трезвяк успел проскочить внутрь, держась за самый край носилок и безотрывно глядя на Бубу.
– Вышвырнуть вон! – приказал серый, когда заметил незванного гостя.
Обормоты послушно поставили носилки, чуть не выронив Бубу. И пошли с кулаками на несчастного Доходягу. Тот затрясся, встал на колени и воззвал к серому истово:
– Я ж за правдой пришел!
Обормоты оглянулись на шефа, ожидая дополнений к приказу.
– Щас будет тебе правда, недоумок! – зловеще прошипел тот. И тихо спросил каким-то проникновенным и властным голосом, от которого у Трезвяка на голове волосы дыбом встали: – Чей агент? На кого работаешь?!
Трезвяк растерялся, побледнел, закатил глаза и бухнулся лбом о заросшие грязью доски пола – слов для объяснений и оправдываний у него не было, оставалось лишь выказывать свою покорность.
– Отвечать!!!
Трезвяк со страху обмочился и окончательно потерял дар речи. Его бы и вышвырнули вон, но в эту минуту из-за спины серого выявилась пошатывающаяся фигура Бубы с бутылкой в руке.
– У-у, гад! – сказал Буба с пьяной злобой.
– Он на самом деле известен вам? – тут же спросил серый у пророка.
Чокнутый долго смотрел на пристебая, будто впервые в жизни видя его, потом потряс головой, ткнул пальцем в сторону Трезвяка, икнул и выдал малоразборчиво:
– Вот он и есть окопавшийся… ик! Я его, паскудину, сразу узнал!
Буба все-таки не удержался, рухнул. Но обормоты тут же подхватили его под белы ручки и поставили на ноги.
– Окопавшийся? – глубокомысленно произнес вслух серый. – Что ж, это хорошо. Вот мы завтра и устроим показательный суд над выявленным врагом демократии. Да и расстреляем его другим в науку! – и пристебай энергично потер руки, заранее предвкушая грандиозное зрелище.
– Суд! – завопил вдругБуба Чокнутый, будто его окатили ледяной водой. – Суд праведны-ый! Чтоб всех без разбору! К едрене-матрене! Пособников, агентов, агнцев и козлищ!
Пророка уволокли. А несчастного правдоискателя Трезвяка приковали на ночь к ржавой решетке, чтоб не сбежал до суда и поставили перед ним миску с баландой и кружку воды, чтобы не окочурился раньше срока.
Всю ночь Трезвяк не спал. Мучился он ужасно, терзая себя и проклиная, сожалея, что поселковые сотоварищи во главе с Додей Кабаном и Татой Крысоедом не сожрали его еще тогда, в те благие и давно ушедшие времена. Трезвяка трясло, бросало то в жар, то в холод. Он представлял, как в него летят камни – один, другой, третий, как трещат переламываемые кости, как хрустят ребра и лопается череп. Он умирал с каждым таким камнем, и оживал перед следующим броском, чтобы умереть в ужасных муках снова и снова. Кроме того где-то за стеной всю ночь буянил, орал и непотребно ругался Буба Чокнутый, явно впавший в запой и окончательно потерявший разум. Не ожидал Трезвяк от него такой подлости, не ожидал!
Под утро Буба приполз к решетке на карачках с бутылкой в руке. И зарыдал на плече у Доходяги.
– Земеля-я, браток, – разводил нюни он, – ты же мне-е как родня-я, я ж тебя за волосы драл, я ж твою-ю пайку пойла сосал! Ты помни-и-ишь, как отдавал мне пойло-о-о?! А я-я… Дай я тебя поцелую, Доходяга!
Буба облапил распухшее от слез лицо узника, обслюнявил, обдал жарким и сырым винным духом из своей раззявленной пасти. Бубе было безмерно жалко односельчанина, до коликов в животе и бабьего рева. Припоминались долгие годы в Подкуполье, припоминался поселковый совет и дурацкое, обрыдлое, но безмятежно-счастливое время, которому, казалось, не будет конца и краю. Золотой век! От бурлящих внутри чувств Буба позабыл про высокий стиль и мудреные словеса – пустое все и лишнее. Ему даже показалось, что не под решеткой поганой внутри чугунного шара сидят они, а под трубой с краником, на прелой соломе, и что никого за тыщу верст нет, и что капает сверху пойло, и веселит нутро, а Трезвяк, как и всегда отдает ему свою дозу и мелет какую-то чепуховину о своих сомнениях и тревогах… Нет! Все это ушло безвозвратно, такого больше не будет никогда, как не будет детства и юности, первого поцелуя и первого шприца с нарко-той. И-ех, Трезвяк, Трезвяк!
Буба глотнул из бутылки. Потом сунул ее в рот Доходяге. Тот отпихнул горлышко, зачастил плаксиво:
– Буба, Буба, отвяжи ты меня, ради всего святого, засудят же они, точняк, засудят… ну а в чем я виноватый, спаси меня, спаси, Буба, не дай пропасть, ведь ты же убедился, что это я, Трезвяк, ты помнишь…
– Помню, помню! – проворчал Буба. – На вот лучше глотни!
Трезвяк покорно глотнул из бутылки, ошалел от единственного глотка – с непривычки и по старой, запущенной винной болезни. Бухнулся Бубе в ноги.
– Будь моим спасителем, Христа ради!
– Спасителем? – переспросил Буба, кося налитые глаза.
– Ага, – угодливо поддакнул Трезвяк. Буба утер слезы, надул губы, поглядел на прикованного сверху вниз.
– О себе пекешься, ибо жалок и смертей, – пророкотал он совсем на иной манер, будто перед паствою, – ибо смраден, гнусен и подл есть. Но и ты, тля, зришь во мне Спасителя… Говори, червь земной, зришь?!
– Зрю! – как на исповеди поведал Трезвяк.
– То-то! – Буба встал, расправил плечи и вознес длань над безухой головой. – Но знай тогда, что аз ниспослан в мир сей не всякую сволочь спасать и кретинов безмозглых, но род человеческий!
Трезвяк успел схватить обеими руками Бубин башмак, припал к нему, с горячностью принялся осыпать его поцелуями, перемежая их страстной мольбой.
– Буба, Бубочка, слугой верным буду, спаси, поща-ди-и-и…
– Изыди, лукавый! – отдернулся Буба. И тут же пнул Доходягу нацелованным башмаком под глаз. – Изыди! Аки бес в пустыни! Аки демон окопавшийся! – Но не удовольствовался словами. И слабеющей рукой хряснул бывшего односельчанина по склоненной главе – недопитая бутылка разлетелась осколками.
Удар получился веский: все страхи, боли и тревоги покинули Доходягу Трезвяка, будто вышибленные наружу вместе с душой. И он утих на пыльном полу.
Буба отошел подальше, спрятался за угол, потом выглянул из-за него и погрозил еле дышащему бесчувственному телу корявым пальцем.
– И пребудут грешники и святые в покое до суда праведного, ибо суди не суди, а гореть им в геенне огненной всем без разбору! – Потом огладил ладонью давнишнюю и непроходящую шишку на своей бугристой голове – как напоминание о суде уже свершившемся, и добавил машинально: – Едрена-матрена!
Там, дома, за Барьером у Айвэна Миткоффа все дни были выходными. Здесь в Подкуп олье он не любил выходных дней. И страшно скучал, когда не. было вылетов и выездов в миротворческие карательные рейды. Но по внутреннему расписанию добровольческой дивизии выходным был каждый шестой день. Каждую субботу приходилось торчать в части – это называлось быть в резерве.
Айвэн сидел перед мерцающим экраном телеящика и потягивал пивко из банки. Показывали всякую ерунду: от бесконечной череды развлекалок и до безумия идиотических викторин, перемежаемых назойливой рекламой презервативов и прокладок, Айвэна уже тошнило. И потому, когда на экране появилось крупным планом лицо знаменитой телеведущей, он с облегчением вздохнул. Лицо это горело праведным гневом, возмущением и алчью. Ведущая была похожа на крысу, унюхавшую свежатинку.
– Да, – затараторила она с невероятной скоростью, – то, о чем предупреждала весь мир наша прогрессивная общественность в лице известных поборников демократии и советников по правам человека, свершилось. В это трудно поверить, но к серии чудовищных террористических акций, проведенных боевиками из Подкуполья, прибавились новые злодеяния. Вчера был совершен массированный налет на Гамбург, в результате которого разрушено свыше четырехсот зданий, сожжены портовые сооружения, крупнейшие в Европе супермаркеты… по оценочным данным в результате налета погибло до восьмидесяти тысяч человек и около полумиллиона ранены… До этого убийцы-мутанты подвергли обстрелам пригороды Берлина…
Айвэн допил пиво и отшвырнул банку. Ему было плевать на жителей Гамбурга и портовые сооружения. Он знал, что крыса-ведущая по врожденной привычке к вранью загибает и преувеличивает все раз в двадцать, было бы совсем неплохо, ежели б «убийцы-мутанты» подвергли обстрелам ее саму. Айвэн Миткофф видел собственными глазами этих «убийц», и его было трудно провести – смирнее и беспомощней обитателей Подкуполья никого в целой вселенной не найдешь. Он уже собирался вырубить ящик, когда нос у крысы вытянулся еще сильнее и задрожал в предчувствии острого душка сенсации.