Изменить стиль страницы

Толкая друг дружку, зашибая дубинами и мотыгами, матерясь, вопя, пихаясь и отдавливая пятки, с криком, ором, матом и бабьими визгами народная армия бросилась на супостатов.

Побоище получилось долгим, путанным и бестолковым. К ночи выяснилось, что поубивали больше половины своих, перебили всю посуду в хибарах, передавили кошек и собак, повытаптывали огороды, но вражину – всю до последнего мальца, до древней бабки вышибли из огроменного поселка к оврагу-отстойнику да там и уложили на времена вечные. До полудня следующего дня таскали бесполезные уже тела своих, павших за демократию и независимость, к тому же оврагу, топили в мутной болотистой жиже. Вечер и всю ночь гуляли, похваляясь ратными подвигами и добычей.

А наутро президент Микола разбудил всех похмельным диким криком:

– Не время спать, мужики! Враг хитер и коварен, падла! Это только начало нашего великого походу за дир… дырмо… к-ратюю, падла! Запрягай колымагу, господа, мать вашу! Ста-новься в ряды-ы!! Запевай!!!

И-ех, независимость! И-ех, дырьмократия!

Врагов побьем, к едрене ма-те-ри!

Додя Кабан и Кука Разумник сами не заметили, куда под-евался шустренький старичок Мухомор – пропал будто егои не было.

– Ну и хрен с ним! – решил Додя, познавший правду, но растерявший всех паломников, всю свою дружную ватагу.

– Без него обойдемся, – поддакнул Кука. Два дня они ходили по городу с флагом и транспарантом, заглядывали во все подвалы, выискивали противников нового мировоззрения. Поиски были не очень удачными, и все же пятерых доходяг они выискали, забили ногами. На вечерний митингу столпа демократии они шли с чувством выполненного долга.

Но пророк и глашатай новой светлой жизни орал, обращаясь не к одним лишь Доде с Кукой, а ко всей возбужденной и просветленной толпе.

– Мало! Мало, негодяи и ублюдки! Для победы нового порядка во всем мире никогда не будет много! Ибо сказано: изблюю из уст моих недруга моего и покараю без разбору! Ибо не мир, но меч! Ибо не слово, а топор! – Буба Проповедник раскачивался из стороны в сторону и вместе с ним раскачивалась, скрипела высокая трибуна. – Идите же по городам и весям! Несите, подонки, слово правды и вбивайте его в темные головы топорами! И вбирайте в ряды свои просветленных! И идите дальше… в царствие светлое и непорочное, где всем вам воздается по делам, где тем подлецам из вас и негодяям, что не горячи и не холодны, бошки-то живо поотрывают! Ибо царствию тому имя – демократия! Ибо которым не демократы там уготованы муки вечные в геенне огненной! Идите же судиями праведньми и беспощадными, карая аки перст небесный от мала до велика! Идите, ублюдки, и обрящете!

Зачарованный Додя стоял еще долго после окончания митинга и глядел просветленным взором в свинцовые небеса, туда, где таилась святыня на столпе. Кука Разумник не смел его отвлечь от общения со сферами горними. Но когда Доля вышел из забытья и прострации, он сказал одно лишь слово:

– Идем!

И они пошли нести благую весть по городам и селам, весть о грядущих переменах, о светлой жизни, демократии и колбасе.

Шли они долго, город давно закончился, и пригороды закончились, и встало солнце, и зашло солнце. А они все шли и шли. Шли до тех пор, пока Додя не споткнулся обо что-то невидимое в сумерках и не полетел носом в битую щебенку.

– Кудай это ты? – поинтересовался Кука Разумник.

И полетел следом.

Но этим дело не кончилось. Додя Кабан, хотевший было заорать во всю глотку, заругаться, заматериться, почувствовал вдруг, как на шее сжимается удавка какая-то, вцепился в узкую нить обеими руками и только пискнул по-мышиному. А вдобавок ко всему сверху, прямо на спину ему кто-то уселся и довольно захихикал.

– Моя все помнит, – проникло в уши задыхающемуся, – моя болшой обида, началник!

Додя ловил воздух ртом как рыба, пучил глаза и ничего не понимал. Поначалу он брыкался, а потом и брыкаться перестал – ноги спутали, связали чем-то.

Вместе с таким же спеленутым Кукой Разумником их прислонили к обросшей мхом стене-развалине, ослабили удавки. Додя долго дышал, ничего не соображая, сипя и хрипя. А потом вдруг увидал прямо перед собой круглую улыбающуюся харю в надвинутой на уши тюбетейке.

– Ты нэ Кабан, – сказала харя с расстановкой, – ты шакал! И Кука твоя – шакал!

Это было невероятно, Додя с трудом узнавал в разъевшейся харе односельчанина, паломника и правдоискателя Мустафу. Мустафа отпустил усы серпом к подбородку и налился нутряным жиром. Но он был не один, еще трое таких же дюжих мужиков в халатах и тюбетейках восседали перед несчастными пленниками и прожигали их насквозь темными и недобро поблескивающими глазками. Додя Кабан понял – Мустафа нашел своих, значит, будет «обиду мстить» и «ордой идти». И ничего не попишешь, имеет право – демократия, как было напророчено, самоопределение и независимость!

– Хороший ты мужик, Мустафа, – заюлил Доля, – я всегда в тебя верил! Ты сам знаешь» души я в тебе не чаял и никогда не обижал. Ты, небось, меня с Доходягой перепутал? Так этот придурок потерялся куда-то…

– Моя нэ путала, – сказал Мустафа отрешенно, – моя твоя рэзать будэт, как барана!

Трое других важно, с достоинством закивали, они явно тоже собирались «рэзать» Додю Кабана, а заодно с ним и дрожащего, потерявшего со страху голос Куку Разумника.

– Ты чего, Мустафа, родимый, мы ж с тобой последний кусок делили, одну Лярву… Я ж к тебе как к брату! Лицо у Мустафы скривилось – горько и страшно.

– Брату, говорышь? Моя тэбэ мэншой брата будэт, так говорышь?! Однако, сволач твоя, коричневый сволач и красный! Обмануть моя хочэшь? Плохо хочэшь! Будэм рэзать, пажалуста!

Рядом дико охнул и замолк Кука Разумник. Додя скосил глаза – один из сидевших дотоле распарывал Куке, уже бездыханному, брюхо, освежевывал его. Двое других глотали слюнки, ждали и алчно поглядывали на Додю.

– Не надо, брат, друг, – заверещал тот заполошно, по-бабьи, – не надо-о-о!!!

– Нада! – процедил Мустафа.

И огромный кривой нож вонзился в открытое горло Доде Кабану.

Мустафа долго, не щурясь и не моргая, глядел на дергающееся в агонии тело. Потом подтянул к себе за конец Додин шарф, который был примотан к древку и служил последние дни паломникам флагом, обтер об это знамя молодой демократии свой тесак, а само знамя отшвырнул в груду помоев.

Тем временем Доходяга Трезвяк прятался за одним из огромных чугунных шаров. Он давно вынашивал мысль подкараулить бывшего поселкового сумасшедшего и поговорить с ним начистоту. Доходяга видел собственными глазами, что каждый из паломников нашел в городе какую-то свою правду, но сам он, как и был, оставался «фомою неверующим». Да и почему, собственно, он должен был верить на слово всяким там бубам и прочим болтунам.

Наконец счастливый миг настал.

Доходяга уже стоял у подножия трибуны, когда обессиленный пророк, свалился с нее, угодив прямо в подставленные носилки. Два обормота с тупыми и осоловелыми лицами поволокли носилки к дыре, что вела внутрь одного из шаров. Рядом с ними вышагивал невзрачный тип в сером. Тип был совсем не страшный, и потому Трезвяк бросился вдогонку, благо их разделяло всего три-четыре шага.

– Буба! – выкрикнул он, шалея от собственной смелости. Невесомое тело вздрогнуло и ожило, повернуло вихрастую, конопатую и безухую голову к наглецу, посмевшему нарушить покой проповедника и глашатая. Немой вопрос застыл в косых, сходящихся к переносице глазах.

– Буба, – повторил Трезвяк глуше, начиная робетьне на шутку, – ведь ты же Чокнутый?!

– Чего он там мелет! – возмутился человечек в сером.

– Вот приидут судьи, – пробормотал в полузабытьи обессиленный мессия, – и врежут этому обалдую Трезвяку по мозгам, аки псу смрадному и бездомному!

– Признал! – обрадовался Доходяга, заглянул в глаза серому. – Вы слыхали, он же признал меня! Сам пророк признал меня!

– Дурдом какой-то, – в изнеможении выдохнул серый пристебай.