Изменить стиль страницы

— Вот вернется, свернет башку. И поделом!

Любопытство у Авдотьи сразу пропало. Ругнула себя, что попалась на удочку, ждала чего-то. Это от Петрухи-то? Тьфу! Пустобрех!

А хожалый распалился пуще. Припомнил, как кричала в корпусе рябая Марья: «Над Дуськой свисти, ми-лай…»

— Не нравится, что в фабрику перехожу? — злорадно объявил жене. — То-то и оно. Я там твои шашни живо прекращу. На глазах будешь. Я твоему табельщику так и скажу: «Хватит, Серафим Евстигнеевич, попили моей кровушки. Я, чай, тоже не бесчувственный».

— Ну, скажи, скажи, — приободрила жена.

Авдотья работала на фабрике первый год и была худенькой длинноногой девчонкой, когда приглянулась Егорычеву. Говорили, что он «обломал» уже не одну и нет на него никакой управы.

Началось с того, что принес бракованную шпулю.

— Твоя метка, придется записать штраф.

Метка была не ее, она это видела и пыталась протестовать. Но штраф вычли.

С тех пор стал часто крутиться около ее машины: то заговаривал ласково, то кричал, придираясь к пустякам. При виде его пугалась, раз дрожащие руки уронили шпулю, полную ниток, на масленый, грязный пол.

— Так-то бережешь хозяйское добро! Пойдем в контору.

Случилось это в вечерней смене. В конторе никого не было. Больше всего боялась, что уволят с фабрики. И даже не нашла сил сопротивляться, когда он, заперев дверь, бросил ее на диван, изломал, истерзал. После уговаривал:

— Я те заработок увеличу. Будь послушной…

Удивлялись на нее, когда она сама потом стала искать с ним встреч, посмеивались, зло шутили. Подсылали подростка, тот торопясь говорил:

— Егорычев кличет. Он на хлопковом складе.

Она шла и наталкивалась на гогочущую толпу грузчиков. Бежала, сгорая от стыда, обратно, и таким же гоготом ее встречали в цехе.

Одногодки уже имели мужей, у них росли дети, а ее парни обходили. С Коптеловым сошлась, чтобы не оставаться бобылкой. Ненавидела его, а надоедал — стонала:

— Господи, какая благодать, когда в ночь сторожишь! Уйди с глаз долой!

Повышенья хожалый так и не получил. Только и есть, что вызвали в полицейскую часть и вручили под расписку пять рублей — за догляд.

Коим-то путем (не иначе от писаря Семки Боровкова) об этих деньгах узнали в слободке. Проходу не стали давать хожалому, язвили: «Черт отказался, приставу душу отнес». Василий Дерин, дружок Крутова, напившись раз до полоумия, наскакивал на Коптелова, спрашивал: «За сколько меня продашь, если я его царское помазанство трехаршинным словом буду обкладывать? Трешки, чай, стою? Говори, юда!» И все норовил дотянуться кулаком— хорошо, оттерли его свои же мастеровые.

А Федора Крутова после этой истории стали величать чуть ли не героем. Вспоминали всякие случаи из его жизни. Он-де еще мальчишкой сообразительным был и храбростью отличался необыкновенной. На спор на Донское кладбище в полночь ходил, чтобы самому убедиться: правда ли в это время огоньки на могилах загораются и мертвецы костями гремят. Ребята на краю Овинной улицы остались ждать, а он прямо через поле к кладбищу двинулся. В руках камень и колышек заточенный — вбить его надо, чтобы доказать: был, не испугался. Ночь осенняя, темная, прошел двадцать шагов — и не видно. Ребята уже ждать устали, подумали: обманул, стороной прошел домой и спит давно — больше часу прошло. Вдруг бежит — без пальто, сам странный какой-то, оглядывается, слова без заиканья сказать не может. «Был?» «Б-был». — «Колышек вбил?» — «В-вбил». — «Ну и что?» — «Д-держал меня кто-то. В-вырвался. П-пальто оставил…»

После такого рассказа разбежались по домам. А наутро всей гурьбой отправились на кладбище. Лежит пальто, колышком за полу к земле прибитое — в спешке подвернулась пола, не заметил… Тогда зубоскалили над ним, сейчас — в один голос: «Не растерялся, без пальто, а убег. Другой бы умер на месте».

Припомнили, как бились на льду Которосли с городскими парнями. Туго приходилось, пятились. Не сшиби Федор коновода городской стенки Зяку, затоптали бы фабричных… И вот такого человека упрятали в Коровники! И за что? Читал какую-то паршивую книжонку. А кто упрятал? Хожалый. Да еще пять рублей за это получил. Действительно, иуда.

Коптелов тогда и пяти рублям обрадовался — все прибавок. Но поди же ты, верно говорят: что не трудом добыто, то прахом и идет. Купил по сходной цене на Широкой хромовые сапоги. Ликовал. А сапоги те до первого дождя. Попал раз в сырую погоду и обнаружил, что подметки разбухают, — картон крашеный вместо кожи оказался… Остаток денег тоже разошелся неведомо куда. От такого прибавка семье ни капельки не перепало С чего бы жене ласковой быть? Потому и ест поедом, потому и домой хожалого не тянет.

Коптелов вертелся возле конюшни, поглаживал вздрагивающую теплую кожу коня.

— Хозяйскую, смотрю, закладываешь, Антип Софроныч… Сам разве едет?

Антип в атласном жилете поверх синей рубахи, в лаковых сапожках на соковой подошве — не толще полтинника, а износу нет.

«Ясно, — думал Коптелов, — хозяин из Москвы едет, ишь вырядился. Да и пролетка, такую гостям поплоше не подают».

— На праздник-то, чай, сам не поедет? На что ему? Не велик праздник…

— Кто его знает, — с явной неохотой отвечал Антип. — Велено подать к утреннему, и все тут.

Весь вид говорил: отвяжись, не до тебя, — а Коптелов не замечал, семенил следом, заглядывал в глаза.

— Секретного-то ничего нет, а ведь скрываешь, Антип Софроныч. Нет бы сказать: Карзинкин едет, встретить надо как подобает. А мы тут подготовились бы, чтоб беспорядка какого не случилось.

— Ишь как тя зуд гложет, — с усмешкой проговорил Антип. — Подайкось, — отодвинул хожалого, предупредил: — Зашибу ненароком.

Застоявшийся серый рванулся со двора, вывернул на мостовую к механическим мастерским и ровной рысью зацокал по булыжнику.

Быстроногая мальчишеская тень метнулась к пролетке, повисла сзади. Косое утреннее солнце — отпечатало на земле нечесаную лохматую голову и лопатки на узкой вытянувшейся спине. Антип, покосившись на тень, усмехнулся: «Крутов мальчишка, Артемка…»

Оставили сзади Белый корпус и лабаз. Проехали фабричные ворота — на перекладине броская вывеска: «Ярославская Большая мануфактура» и выше двуглавый чугунный орел. Тень все висела, вздрагивая на ухабах костистым задом. Антип достал из-под облучка ременный кнут, расправил, а потом, перегнувшись, вытянул мальчишку вдоль спины. Артемка взвыл, дал стрекача. Но, отбежав порядочно, показал язык.

— Я те подразнюсь, арестантское отродье, — пригрозил Антип.

2

На Московском вокзале сутолока. Вся площадь забита извозчиками. У кого возок побогаче и лошади резвей — стоят на виду. Эти в другой конец города везут не иначе как за полтинник. Синеярлычники, второсортные, жмутся по бокам. Они более сговорчивые: сорок дашь — хорошо, тридцать пять — ну что с тобой делать, садись…

Антип поставил пролетку поближе к вокзальному выходу, на самом виду, поспешил в буфет — благо еще было в запасе несколько минут. Выпил стаканчик и стал понемногу оттаивать, веселеть. На перрон, к поезду, вышел совсем в настроении. К тому же и господа попались хорошие, не привередливые. Первый раз видел, а признал. Сначала акцизный чиновник в дверях вагона показался, потом две пугливые монашки, а следом и они.

— С фабрики?

— С фабрики, господа хорошие, — поклонился Антип. — Пожалуйте.

От вокзала за кадетским корпусом свернули на Большую Федоровскую улицу. Как только выровнялись по прямой, Антип лихо вскинул вожжи. «Н-но, милай!» Зацокали копыта, побежали навстречу деревянные дома, тесно гнездившиеся по обе стороны улицы. Вот мелькнула тяжелая вывеска трактира «Толчково». При виде окон питейного заведения Антип чертыхнулся, мучила совесть: «Плакали братухины денежки».

Возле булочной Батманова нагнали ночного возчика — хромого Гешу. Малый толкал перед собой тележку с теплым печеным хлебом. Отпрянув к дощатому тротуару, долго смотрел вслед, захватив пятерней жиденькую бороденку.