Изменить стиль страницы

— А ты? — обернулся Цыбакин к ямщику.

— Греха на душу не беру, — сказал ямщик. — Вроде он, и сомневаюсь. Быстро они, стервецы, уложили меня на землю. Под дулами-то много не углядишь.

— Смотри внимательней.

— Смотрите, мужики, не робейте, — засмеялся Егор. — Вспоминайте, где меня видели.

— Он, — опять сказал почтальон. — В коридоре, когда шел, не признал его. А надел пиджак, вижу — он. Бороду обрил.

— Я ее, дядя, никогда не носил, бороду-то. Чего ты придумываешь?

— Оно, конечно, подбородок загорелый, как и лицо. Греха на душу не беру, — заявил ямщик.

Злость, появившаяся на лице Цыбакина, пугала их. А тот действительно рассвирепел: все, кажется, учел, обдумал, не догадался лишь заранее растолковать мужикам, что от них требуется. Уж не уверены, так лучше бы молчали, после выложили свои сомнения, когда уведут арестованного. Теперь все осложнилось, оставалась слабая надежда на неожиданную встречу Дерина с Кудрявцевым.

— Все, все, — нетерпеливо, с недовольством проговорил Цыбакин, показывая мужикам, что они больше не нужны.

Те пошли к дверям, но не успели выйти, показался взволнованный и испуганный надзиратель.

— Что еще? — встретил его Цыбакин.

— Беда, ваше благородие, — встревоженно проговорил тот. — Заключенный Иваницкий поджегся, сгорел…

— Как сгорел? Что ты бормочешь? — выкрикнул Цыбакин, косясь на Егора Дерина, слушавшего надзирателя с напряжением; бледность разливалась по лицу парня.

— Керосин из лампы, которая была ему оставлена, вылил на себя. Обгорел сильно…

Цыбакин вздрогнул, только сейчас до него дошел смысл сказанного. Наливаясь яростью, косолапо шагнул к надзирателю, сжал кулаки.

— В больницу! И немедленно! Вы мне ответите!.. Чтобы жил!..

Надзиратель испуганно выбежал, не закрыв за собой дверь. Цыбакин с треском захлопнул ее, багровый от гнева, повернулся к Егору.

— Так вот, молодой человек, — зловеще произнес он, — нет худа без добра. Ваше лицо сейчас показало: вам знаком и близок Иваницкий, он же Кудрявцев. Вон как вы сильно побледнели, голубчик, жаль стало дружка, с которым на большой дороге разбойничали. Потрудитесь назвать третьего, ибо все равно мы найдем и доставим его сюда. Говорите все, и куда дели ценности.

— Я вас не понимаю, господин Цыбакин. О чем вы? — с удивлением спросил Егор. — Если вы что-то заметили на моем лице, так ведь весть-то какую услышал! Не приведи господь! Что уж я не человек, по-вашему? Велите меня отпустить, не держать напрасно.

Снова вошел надзиратель и, вытянувшись, доложил:

— Все сделано, ваше благородие. Доктору сообщили, сейчас идет. Однако…

Цыбакин нетерпеливо прервал его.

— После! Этого уведите в камеру. Глаз не спускать! Никаких ламп.

— Это уж вы того, господин Цыбакин, — смущенно проговорил Егор. — Мне еще жить не надоело. Зря вы так.

3

Грязнову не раз мерещились толпы деревенских мужиков в рванье, которые все лето осаждали фабричную контору в надежде получить какую-нибудь работу и кусок хлеба. К зиме их стало меньше, но это не значило, что они рассеялись по фабрикам и заводам — большинство их вернулись домой. Как были, так и возвратились ни с чем в свои деревни. Нищая, ничего не покупающая деревня! Что-то будет, чем это грозит?

Для Большой мануфактуры эта многим еще непонятная угроза стала неприятной реальностью после того, как дошли известия о банкротстве крупнейшего закупщика фабричных изделий — торгового дома Иконникова. Фирма пользовалась неограниченным кредитом и к моменту своего краха оказалась должна крупные суммы.

Из Москвы от Карзинкина пришло спешное указание — резко ограничить кредит, отпускать товар только по оплаченным счетам.

Последствия такого указания сказались скоро: за несколько месяцев на фабричных складах накопилось более двадцати тысяч пудов пряжи и миткаля, идущего на выработку ситцев. Интересуясь делами на других фабриках, с которыми Большая мануфактура имела сношение, Грязнов видел, что и там происходит то же самое. Море непроданных товаров захлестывало текстильные фабрики.

Медлить было нельзя, кризис надвигался неумолимо. И тогда текстильные магнаты московского и петербургского районов собрались на совещание. По предложению владельца Кренгольмской мануфактуры барона Корфа, чтобы не допустить резкого падения цен, решено было временно сократить текстильное производство на всех фабриках.

Сразу после совещания Карзинкин запросил Грязнова, какой путь лучше выбрать для сокращения работ.

Можно было сократить производство, уволив часть рабочих, но это могло привести к нежелательным результатам — длительной забастовочной борьбе. Для Большой мануфактуры такое решение не подходило еще и потому, что население фабричной слободки, удаленное от города, от промышленных предприятий, не нашло бы для себя занятий.

Рабочие в своих требованиях все время добиваются восьмичасового дня. Но сократить рабочий день — значило бы, что, когда кризис пройдет, удлинить его снова без осложнений не удастся. Кроме того, рабочие требуют восьмичасового дня с сохранением прежнего жалования. Значит, и этот путь не годится.

И тогда Грязное пришел к выводу, что в рабочей неделе надо сделать еще один праздничный день. Здесь два выигрыша: у рабочих будет даже меньше, чем восьмичасовой день, и фабрика сократит расход заработной платы — кто осмелится требовать жалования за праздничный день?

А если рабочим придется тяжеловато, то что ж, такое уж трудное время…

Сидя в своем кабинете, Грязнов обдумывал ответ владельцу фабрики, когда вдруг появился конторщик Лихачев. Павел Константинович был взволнован: в ткацком отделении женщины остановили станки и требуют директора для объяснения.

— Да за что же тебе, старому хомяку, деньги-то я должна давать, отрывать от себя кровную копейку, прикармливать тебя? Али ты богом вознесенный надо мной? Вот тебе шиш, колченогий дьявол!

Марья Паутова, баба бойкая на язык, злая, так и наскакивала на усмехающегося Топленинова. Другие мужики прислушивались, тоже были веселы, никак не предполагая, чем кончится эта стычка.

— Ну-ка, иди сюда, Крутов, — кричала не на шутку разозлившаяся Марья. — Ты ведь грамотей. Растолкуй, с какой стати семь процентов моего заработка ему отдают? Он ткач, так и я ткачиха, одну работу делаем. Справедливо разве?

— А разве не справедливо? — поддразнил женщину Топленинов. — Ног если не потяну, тебе хуже придется. В мужиках для баб сила должна быть. Вот начальство, заботясь, и решило, чтобы вы нас подкармливали. Поэтому отчисление нам сделано. На кормежку, на то, чтобы мы силу мужскую не теряли.

— Посмотрите на него, кобеля ободранного, — под хохот мужиков возмущенно ответствовала Марья. — И то, хоть бы на пользу шло, — на водке все прожрешь в первой казенке.

— И в водке пользительность, Марья, и шуметь тебе нечего. А то расхорохорилась… Было так и будет.

— А это видал? — Марья вытянула к носу опешившего рабочего сухой кулак. — Бросай, бабы, станки, справедливость искать станем.

— Правильно, тетка Марья, — поддержал ее Артем, находившийся тут же. — Несправедливо отдавать от своего жалованья мужикам копейки. Коли делают лучше и больше, пусть им хозяин и доплачивает из своего кармана.

— А я что говорю, — обрадованная поддержкой, возвестила Марья. И опять к Топленинову: — Надсмехается, прохвост!

Спор этот произошел в ткацком отделении в конце рабочего дня. Исстари введено было: хотя и на той же работе, а женщины и подростки получали меньше мужчин. Конторщики, делавшие расчет, не скрывали, что мужская прибавка идет за счет убавления заработка женщин. Все это знали и свыклись. И вот сегодня взбунтовалась Марья Паутова.

Послали за Грязновым. Когда он пришел, в отделении стояла тишина — остановили станки и мужчины. Кое-кто сидел на подоконниках, другие просто у стен на корточках.

Женщины стояли густой толпой отдельно.

Выслушав, в чем дело, Грязнов глазом не моргнул — заверил женщин, что их требования справедливы, если мужчины не будут против, он сделает распоряжение о прекращении отчислений.