Изменить стиль страницы

Цыбакин развел руками.

— Совершенно не понимаю, — искренне сказал он.

— На кого-то им надо указать, иначе могут подумать, что сами причастны к хищению ценностей. Не приходило вам это в голову?

— Пожалуй, резонно… Да вы не смотрите на меня волком-то, вынужден я вас и держать здесь, и расспрашивать — служба такая. Вот сейчас чайку принесут, посидим, поговорим не торопясь, а там уж… Мне, понимаете ли, редко приходится иметь дело с людьми умными, грамотными. Такая работа: все больше черствость, грубость. Образование какое имеете?

— Какое у мастерового образование? Самоуком доходил до всего. Покупал книжки: о Пинкертоне, Картере, Чуркине… Ночи просиживал за чтением.

— Понятно, понятно. Пинкертон, Холмс, Чуркин… Оставлю вас на минуточку, скажу, чтобы чайку принесли.

Цыбакин вышел в коридор, не пробыл там и минуты. Возвратившись, встал у стены, застыл в напряжении. Дверь открылась, и вошла женщина в шляпе с вуалью.

— Мишенька! Сынок! — со стоном выкрикнула она, кинувшись к заключенному. Тот побледнел, сцепил зубы, ненавистно взглянул на женщину.

— Эх, мама! — только и сказал.

Цыбакин не скрывал своего торжества, наблюдая за этой сценой.

— Сударыня, — обратился он к Кудрявцевой. — Некоторые формальности… Я рад, что вы нашли своего сына. Прошу. — И, все еще сияя радостной улыбкой, взял Кудрявцеву под руку, повел к двери. Она растерянно и с болью оглядывалась на сына — ничего не понимала.

Цыбакин закрыл за ней дверь, неторопливо сел, сложил руки на столе.

— Итак, — сказал он, — начинается вторая часть нашего знакомства, самая интересная. Михаил Кудрявцев, сын потомственного почетного гражданина… Будете и дальше упорствовать? Кто сообщники?

Заключенный поднялся, отчужденно посмотрел на следователя.

— Хорошо, — сказал он с решимостью. — Я действительно Кудрявцев, окончил петербургский университет. Действительно участвовал в экспроприации почты, потому что считаю это актом борьбы с правительством угнетения и насилия. Больше я ничего вам не скажу.

— Помилуйте, — заинтересовался Цыбакин, — вы выходите на большую дорогу, грозите оружием двум ни в чем не повинным людям, могли и убить их, и считаете это борьбой с правительством? Не понимаю. На днях вот в Ростове один анархист вымогал у почтенных людей деньги, так его тоже спросили — чего ради? Он не мудрствовал, не объявлял свой поступок борьбой с властью. На книжечки ему были нужны деньги. А вам-то они зачем нужны были? Надеюсь, не на издания о Пинкертоне и Картере? Что же вы молчите?

— Я заявляю еще раз: больше от меня ничего не добьетесь.

— Дело ваше, голубчик. По мне, так пока и этого хватит. Вот наденем на вас арестантский халат, поселим в близком соседстве с убийцами и грабителями — тут у нас много таких, — тогда еще что-нибудь захотите сказать.

— Экспроприация почты — политический акт, и я требую относиться ко мне как к политическому заключенному.

От Цыбакина не ускользнуло, с какой нервной торопливостью произнес эти слова заключенный.

— Арестантский халат и — к уголовникам, — повторил он, справедливо полагая, что нащупал то, чего боится заключенный, что, играя на этом, можно заставить его разговориться.

— Я протестую…

— Да протестуйте на здоровье… Так кто же сообщники?

Заключенный молчал. «Ладно, разговоришься, не все сразу», — подумал Цыбакин, насмешливо оглядывая заключенного, который уже перестал быть для него загадкой. Весьма довольный собой и результатами, вызвал тюремного надзирателя.

— Уведите господина Кудрявцева. Если до вечера он не одумается, уведомьте его о переводе из политических заключенных в уголовные.

Оставшись один, Цыбакин прошелся по комнате, с удовольствием потирая руки. Какая удача, что госпожа Кудрявцева пришла в полицию справиться о пропавшем сыне! И как правильно поступил он, устроив эту внезапную сцену свидания. «Да, черт, — с восхищением подумал о себе Цыбакин, — этак можно и зазнаться, потерять остроту…»

Теперь ему предстояло провести сложный допрос арестованного при облаве на Большой мануфактуре Егора Васильева Дерина. Никаких материалов о нем нет у Цыбакина, одна догадка.

Осенним промозглым вечером убили старшего надзирателя Коровницкой тюрьмы Николая Бабкина. Произошло это, когда он возвращался из пивной Шатова к месту службы.

Пивная находилась неподалеку от тюрьмы в деревянном, уже ветхом доме с покосившимся крыльцом. Место глухое, малонаселенное, отчего посетителей у хозяина было не ахти сколько. И если он еще не закрывал своего заведения, если имел какую-то выгоду, то только благодаря тюремным служителям. Те шли к нему, как в дом родной, благо близко; выдалась свободная минута — скачком через переулок, а там заветное крыльцо с лопухами у самых ступенек, низкий хозяйский поклон, привычное для уха: «Что изволите?».

Днем пили в спешке, потому что служба, зато после нее засиживались часами; закусывали, вели неторопливые разговоры.

Бабкин, крепкий мужик с редкими кошачьими усами на широком морщинистом лице, пришел вместе со своим подчиненным надзирателем Якушкиным — отпускал Якушкина в деревню к родственникам, тот и решил угодить, выставил за свой счет бутылку водки.

В помещении было тепло, уютно потрескивали дрова в круглой печке-голландке. Сидеть бы и сидеть — все располагало к отдыху. Но Бабкин нервничал, поглядывал на часы — ему еще надо было встречать партию арестантов, которая вот-вот должна была вернуться с работы на станции Урочь.

В начале восьмого надзиратели вышли; на улице подняли воротники, спасаясь от холодной сырости, и в хорошем настроении отправились к тюрьме. Якушкин держался ближе к домам, Бабкин шел по дороге. Его слегка покачивало.

Когда прошли переулок, сзади послышался револьверный выстрел. Был густой туман, в пяти шагах трудно разобрать человека. Якушкин все же успел подметить: стрелявший был невысокого роста, в беловатом пиджаке — вроде как от муки белый или серый пиджак, а может, из верблюжьей шерсти.

Якушкин бросился бежать. Бабкин тоже побежал, но наискосок к скверику. В это время хлопнул второй, роковой выстрел.

Добежав до тюремной калитки, Якушкин позвонил и закричал привратнику, что Бабкина убили. Немедленно выбежала охрана, но кого-либо обнаружить не удалось.

Пуля попала старшему надзирателю в голову, смерть наступила мгновенно.

Ни Шатов, ни Якушкин больше ничего определенного сказать не могли, кроме как: «Сидели в пивной… Стреляли…» Ниточки никакой не прощупывалось. Следователь решил сопоставлять случайные факты.

Бабкин наблюдал за порядком по всей тюрьме, а от одиночных камер имел ключи. Особое наблюдение вел он за четырьмя политическими заключенными из Рыбинска, которые обвинялись в нападении на склад конвойной команды с целью изымания оружия. Эти арестованные, не в пример другим, вели себя дерзко, досаждали различными требованиями. У старшего надзирателя постоянно были с ними стычки. Свидетели — служители тюрьмы — показали, что вражда началась с первого дня, когда Бабкин, принимая арестантов, сказал со злобой: «То-то вижу, что все вы — драгоценность великая, а потому буду содержать вас в чистоте и опрятности; чтобы вы не заплесневели, каждый день по очереди буду „чистить“ кому зубы, кому затылок, а кому спину. А уж насчет карцеров, так они у меня служат для разнообразия или развлечения, вроде дачи».

Как раз перед убийством Бабкина всех четверых возили в Рыбинск на суд. Следователь высказал предположение: не имели ли эти политические арестанты сношения со своими товарищами по партии и не посоветовали ли убрать ревностного служаку? Начались нескончаемые допросы, длительное и тайное наблюдение в Рыбинске за подозрительными лицами. Немало времени прошло, прежде чем следователь понял, что идет по ложному пути.

Потом подозрение пало на матерого уголовника Гронского, который тоже был в ведении старшего надзирателя. Как сообщили служители, у Бабкина произошла крупная ссора с Гронским; уголовник будто бы передал записку с адресом, Бабкин должен был сходить по этому адресу и получить крупные деньги, причем половина отходила ему, половина заключенному. Получил ли Бабкин деньги — неизвестно, но многие слышали ругань Гронского и угрозу рассчитаться со старшим надзирателем.