Николай вздохнул, и в его широченной груди будто заиграли на расстроенной губной гармошке. Эта игра не понравилась Николаю, он прокашлялся, вздохнул еще раз, прислушался, отрешенно глядя в потолок вагона и вроде немного успокоился.

— Срок мой вышел, когда война уже началась. — Николай, видимо, обрадовался случаю поговорить о своей прошлой жизни, которая уже не казалась такой страшной, потому что была позади. — Ты садись, паря, в ногах правды нет.

Николай присел на свой мешок, а Генка пристроился на уголке астаховского чемодана. Ну и кожа! Так и хотелось погладить ее, но Генка все же удержался: он слишком часто видел, как это делает Николай — любовно, с каким-то плотоядным выражением лица.

— Так вот, значит, кончился мой срок, а тут война, — продолжал Николай, глядя на Генку красноватыми глазами. — Хотели в армию взять, да я и сам просился, но посмотрели врачи меня со всех сторон и говорят: трухлявый внутри. И решил я тогда: останусь на Севере до конца войны, а там видно будет. Да и привык там уже, верь не верь, а привык. Это поначалу было страшно, дни считал, томился, а потом утих, прижух, и все пошло, будто так и надо.

Николай помолчал, развязал мешок и вытащил какой-то сверток. Генка подумал, что его попутчик начнет сейчас показывать документы: такое Генка уже не раз видел в поезде, когда добирался до Иркутска. Все освобожденные обязательно по нескольку раз показывали документы. То ли сами еще раз хотели убедиться в том, что они действительно на свободе, то ли желали уверить попутчиков, что отпущены по всем правилам, а не находятся в бегах. Генку почему-то больше всего удивлял невзрачный вид документов об освобождении — обыкновенная справка, напечатанная на скверной бумаге. Но освобожденные, давно не имевшие никаких документов, обращались с невзрачными бумажками благоговейно, держали их с цепкой осторожностью, словно эти справки могли вдруг выпорхнуть из рук.

Однако Николай не стал показывать документы, он повертел тоненький сверточек в руках, крякнул и снова спрятал его в мешок.

— Всю войну, значит, и оттрубил в Норильске. Потом и война кончилась, а я все вкалываю да вкалываю, Защиплет другой раз сердце по дому, но вспомнишь, что маловато еще деньжат подсобрал, и снова вкалываешь.

Тут Николай надолго закашлялся, схватившись руками за грудь. Смотреть на него в этот момент было страшновато. Наконец приступ кончился, но Николай еще долго сморкался и вытирал слезящиеся от натуги глаза серым большим платком.

— Все жилы вытянул этот кашель, — произнес он, виновато взглянув на Генку. — Так вот, паря. Понял я, хоть и поздно: пора отчаливать с Севера. И подался до родных мест, как раненая зверюга в свою берлогу. Чую — только дома смогу сил набрать и больше нигде.

— Дома и стены помогают. — Генка чувствовал, что надо как-то поддержать Николая, но на ум не пришло ничего, кроме этой затасканной фразы. Однако Николай улыбнулся, уловив в голосе собеседника искренность и сочувствие, и Генка еще раз убедился в том, что иногда даже лучше сказать какую-нибудь избитую истину: привычные слова успокаивают.

— Отдохну я дома чуток, подправлю кой-чего по хозяйству, а потом в Москву махну, к Володькиному папаше. Он профессор, а может и вовсе академик. Знаешь, кто у него лечится? — лицо Николая стало почтительным, и он почти шепотом произнес, придвигаясь поближе к Генке:

— Генералы, а может, и маршалы! Понял? А они, паря, к кому попало не пойдут. Володька обещал все устроить. У него слово не полова!

— А ты, Николай, работал вместе с Владимиром? — спросил Генка, предвкушая, что сейчас, наконец, узнает, что связывает этих двух столь различных людей.

— Какой там вместе! Володька — не нашего поля ягода. Он инженер. Кумпол у него варит, не то, что у нас! Но дурак, я тебе скажу, ох и дурачина. Я так разобрал его: он по жизни хочет напрямик пройти, без хитринки. Да разве таким путем можно прожить? Ни за что на свете! Таких бьют!

— Вряд ли Владимир позволит бить себя, — возразил Генка, который действительно не мог представить, что такого человека, как Астахов, может кто-то безнаказанно обидеть. — Он не из таких!

— Я бы тоже не поверил, да знаю кой-что. Не от Володьки. Из него-то клещами не вытянешь. Любой разговор наладить может, а как о себе — сразу рот на замок. Но шила в мешке не утаишь. Узнали на стройке: жена от него укатила. Обратно в Москву. Они там вместе институт кончали, вместе в Норильск приехали, да, видать, совсем разные оказались. Жена-то понюхала, почем фунт лиха, да и рассудила: на что мне этот мерзлый Север, когда в Москве квартира хорошая, дача с прудом, кино на каждой улице показывают. Звала она, говорят, его, сильно звала, да Володька ни в какую. По книжке жить хочет…

— По книжке? — не понял Генка. — Это как же?

— А вот так… Чтобы, значит, самым правильным быть. Оттого и с начальством у него наперекосяк пошло. Из-за какого-то проекта, говорят, поцапался. Ему велят: строй! — а он твердит, что чертежи надо переделывать. Устарели, дескать, и строить по ним нельзя. Будто он, Астахов, умнее всех. Ну и дождался: турнули его с должности и под суд хотели…

— За что?! — ужаснулся Генка.

— Да нет, до суда дело не дошло, — успокоил Николай. — Честный он, это-то все видят. И на фронт добровольцем ушел.

Это была самая неожиданная новость: Генка и не подозревал, что Астахов — тоже фронтовик.

— Ранило его быстро, — объяснил Николай. — В общем, списали подчистую. Ну и вернулся доучиваться. А потом — на Север… Шебутной парень, ох и шебутной! Знаешь, как мы с ним познакомились? Пурга начиналась, а он на лыжах пошел кататься. Ногу вывихнул, чуть не замерз. Я случайно на него наткнулся, до дому дотащил… Да, пора бы уж, кажется, смирнее стать, покладистей, а этому все неймется. Думаешь, сейчас он в Москву за каким чертом едет?

Генка пожал плечами — откуда он мог знать, зачем Астахов едет в Москву? Домой, наверно, к родным.

— А едет он в самое главное московское управление свою правоту доказывать, — в свистящем голосе Николая слышалось откровенное осуждение, и это не понравилось Генке.

— И я бы поехал, — сказал он. — А может, Владимир прав и докажет это?

— Прав? — Николай криво усмехнулся. — Ну и что? С жиру он бесится, понял! Ну, на что ему этот Север сдался, скажи? За таким папашей он бы в Москве — как кум королю! У него от рождения все было. Ну и живи, раз счастье само далось! Пробовал я втолковать ему это. Да разве он слушает! Эх, не пойму я таких людей!..

— Ладно, Николай, я пойду покурю, — сказал Генка, которому противно стало слушать эти рассуждения.

— Погоди, паря. — Николай встал, его красные глазки обшарили Генку с ног до головы. — Ты Володьке про мои слова ничего не говори…

— Я никому ничего не скажу, — с решительностью, которая сразу успокоила Николая, отрезал Генка и пошел прочь.

А Николай тут же подошел к Ивану Капитоновичу, со свистом втянул воздух в широкую грудь и сказал, словно сообщал новость:

— Вот приеду домой, попью молочка, лучше всего козьего, оно пожирней, в баньке попарюсь и в Москву-столицу катану. К Володькиному отцу. Он у него профессор, а может, и академик самый главный.

— А по каким болезням отец его работает? — заинтересованно спросил Иван Капитонович.

— Говорил мне Володька, да я запамятовал. Мудреная такая специальность. Легкие лечит и сердце вроде бы.

Лесоруб разочарованно вздохнул:

— Эх, сердце у Мишани крепкое. По наследству от меня досталось. Вот ежели он был бы специалист по позвонкам, это самое… Но на всякий случай адресок надо бы и мне взять. Даст мне адресок твой друг-товарищ?

Старый учитель поддержал Ивана Капитоновича:

— Обязательно возьмите адрес. Владимир вам не откажет. Он очень порядочный человек и добрый. Я в этом уверен.

Марина, не пропускавшая ни одного слова о Владимире, благодарно взглянула на старичка.

— Поберегись! Прочь с дороги! — раздался дурашливый голос Арвида. Он бежал к вагону, смешно выкидывая вперед голенастые ноги в разбитых, стоптанных набок ботинках с порванными шнурками. Остриженная голова болталась на тоненькой шее.