В том, что пишет автор «Аграрной истории Древнего мира» о «феодализме» встречается много ассоциаций с веберовским пониманием социальных учреждений Египта. И это не случайно, ибо «…Египет привел в жизнь два учреждения впервые и притом в совершенстве, какого они никогда более не достигали: 1) принцип литургии, прикрепления владения к государственной функции, владельца — к функции и к владению и 2) бюрократическое управление. Оба эти принципа в позднейший период античной истории победоносно распространились отсюда на весь мир, а вместе с ними, как их неразлучная тень, и «аполитизм» покоренных народов … возможно, что из Египта ведут свое начало важные в смысле техники производства формы античной организации труда, а именно: 1) хозяйство при помощи дисциплинированных живущих в казармах несвободных рабочих (ἐργάστήριον), 2) несвободная работа на дому (der Kolonen-Fronhof), 3) барский двор, ведущий хозяйство с помощью колонов (die unfreie Heimarbeit), и их различные комбинации… (2, 118).
В связи с этим именно в Египте, причем «уже в раннюю пору» впервые возник и развился «довольно выработанный бюрократический правительственный аппарат», а также традиция «очень широкого» привлечения населения к несению барщинных повинностей…» (2, 87), — явления, органически присущие далеко не только одному египетскому «феодализму». Тот факт, что в Египте — «вполне в эпоху «Нового» царства, а в зародыше уже и в эпоху «Древнего» царства… — каждое отдельное лицо является прикрепленным к той функции, которую оно выполняет в социальном организме», имел своим следствием порабощение всего египетского населения; так что «в принципе каждый несвободен» (2, 91). Причем этот порядок, получивший широкое развитие «уже в древнейшие исторические времена», был настолько всеобъемлющим, что если в Египте «и существовали «привилегированные слои общества», то там «во всяком случае» не существовало «юридически свободных граждан» в эллинском смысле слова» (там же).
Но чем тотальнее несвобода населения, тем тотальнее власть бюрократии, достигшей именно в Египте своего «идеально-типического» выражения. Этот «идеальный тип» несвободы не случайно маячит на горизонте всех веберовских рассуждений о «феодальной бюрократии», феномен каковой он фиксирует и в европейской античности, а, в особенности во времена феодального Средневековья. Однако первоначальные тенденции в этом направлении М. Вебер фиксирует еще в социально-политической эволюции «вновь возникающих» эллинистических монархий, «управление» которыми было, по его словам, «чисто бюрократическое и становилось все более и более бюрократическим», и где в то же время «все сильнее и сильнее выступает вперед принцип литургии» (2, 230). И хотя, напоминает М. Вебер, «Египет в этом отношении классическая страна», «однако и в других местах мы встречаем зачатки этого» развития, (там же).
Любопытно, что Египет фигурирует здесь как «классическая страна» не только в контексте рассуждения о «далекой старине». Его привлекают здесь и хронологически более близкие аналогии. «…Как и у нас в настоящее время, — пишет он здесь же, — так и в эллинистическую эпоху как раз необходимость денежно-хозяйственного покрытия государственных потребностей послужила рычагом для преобразования всего хозяйства страны в смысле возвращения ко все увеличивающейся связанности хозяйственной жизни общества, к ее обобществлению и к вытеснению оборота. В древности этот процесс нашел свое завершение в форме достигнувшего своего полного развития опирающегося на литургии государства («Leiturgiestaat») (2, 237). Такого рода государство, необходимой формой верховной власти которого является монархия, неизбежно «есть (или становится) бюрократическое государство» (2, 367). Так в Египте «…из царской клиентелы уже во 2 тысячелетии (до н.э. — Ю. Д.) выросло универсальное господство бюрократии. Это господство и теократия сообща подавили развитие на Востоке свободного полиса; Римская империя при монархии (…) пошла тем же путем» (там же). «И римская монархия стала…опиравшимся на литургии государством (ein Leiturgiestaat) по эллинистически-египетскому образцу» (2, 386).
Начиная со «способа продовольствования» войск и обеспечения землей легионеров, превращаемых в «фактически наследственное сословие» женатых людей, несущих пограничную службу, что было несомненным заимствованием «с Востока, в частности из Египта», не говоря уже о бесчилен-ных «литургиях», «крепкой сетью» опутывавших отдельного человека, прикрепляя его «к его функции», эллинистический Запад шаг за шагом двигался по пути бюрократизации, которая «медленно, но верно, задушила» в конце концов «античный капитализм» (2, 387). И хотя «по крайней мере до эпохи Марка Аврелия включительно» в Римской империи продолжался «рост денежного хозяйства», но ведь, согласно веберовской концепции, лежащей в фундаменте «Аграрной истории Древнего мира», «денежное хозяйство» совсем «не то же самое, что капитализм» (там же)….Об успехах капиталистической хозяйственной организации мы ничего не слышим ни в торговле, ни в сельском хозяйстве, ни, тем более, в промышленности» (2, 387–388).
Однако «закат» античного капитализма не означает для М. Вебера «конца» истории Запада. «…Теперь, — пишет он, — в период, следующий за окончательным уничтожением города-государства всемирной военной монархией все более и более выступает на первый план одно явление, которое представляет собою, по-видимому, нечто совсем новое: сельское феодальное поместье (Grundherrschaft)»; плюс «колоны, прикрепленные к земле» (2, 51). Не возникает ли здесь впечатление, что автор «Аграрной истории Древнего мира» просто-напросто переворачивает традиционную со времен социально-философского просветительства, которому отдал дань и К. Маркс, схему исторического прогресса», поменяв местами на его лестнице «капитализм» и «феодализм»? Или здесь несколько завуалированное следование контовско-спенсеровской схеме перехода от «военных» обществ к «промышленным»? Судя по всему, М. Вебер не принял бы ни первого, ни второго варианта возможного истолкования его социологии истории уже по одному тому, что он решительно отвергал как прогрессизм, так и регрессизм с их одинаково однолинейным видением социально-исторического процесса. Не случайно он, говоря о том, что «сельское феодальное поместье» есть «нечто совсем новое», ставит перед этими словами дистанцирующее «по-видимому», которое существенным образом трансформирует смысл сказанного, подчеркивая уже в следующей фразе, что его возникновение лишь «кажется чем-то абсолютно новым» (там же). А в самом начале следующего абзаца утверждается, что «на самом деле» такого рода поместья «решительно никогда не переставали существовать. Только область их господства сузилась, и их универсальное значение со времен городской монархии (Burgenkonigtum) надолго чрезвычайно уменьшилось». Дело в том, что «абсолютно новым» это явление могло представляться лишь на фоне целой эпохи развития и процветания античных городов-государств средиземноморского побережья. Между тем в «обширных континентальных областях», где не было городов, «без сомнения всегда существовали феодальные поместья в более или менее развитом виде…» (Там же).
Как видим, вместо восходящей линии общественного прогресса, на которой за первобытным обществом следует рабовладельческое, за рабовладельческим — феодальное, за феодальным — капиталистическое, чтобы смениться социалистические или чем-то вроде того, веберовская социология истории предлагает нечто подобное не вполне упорядоченному волнообразному движению, в процессе которого некоторые «привилегированные» (скажем так) формы хозяйства всплывают вновь и вновь, — вспыхивая как огонь, «мерами возгорающийся и мерами затухающий» (если не задушаемый противодействующими силами социально-экономической инерции, в качестве каковой у М. Вебера чаще всего фигурирует именно бюрократия.) При этом, как он подчеркивает, вновь возвращаясь к этому мотиву в заключение своей книги, «…Пригнетение частной экономической инициативы бюрократией не есть специфическая особенность античного мира» (2, 389). Ибо вопрос стоит гораздо шире, глобальнее.