Все это огромное хозяйство требовало ежедневного ухода и заботы. Но отказаться от командировки я не мог: меня совсем недавно взяли на работу в издательство, я еще находился там, как говорят, в подвешенном состоянии. Отказ мог легко эту ниточку оборвать. Беда еще была в том, что аквариумными рыбками мой сын уже «переболел», он увлекся собиранием марок. Оставив жене подробнейшие инструкции: когда, как и чем кормить рыбок, когда подливать отстоявшуюся воду, как следить за компрессорами и реле, я с тяжелым сердцем уехал в Гродно, не сомневаясь, что без меня дома все пойдет прахом.

Так оно и случилось: вернувшись, я увидел, что все мое хозяйство превратилось в братскую могилу. В отчаянии я тут же, к радости моих домашних, раздал аквариумы со всем оборудованием и уцелевшими рыбками соседским ребятишкам. Но это так, между прочим.

Феликс был сослан в Гродно в наказание. Отдыхая в отпуск в Крыму, он отрастил великолепную черную бороду и усы, они очень шли к его смуглому от загара продолговатому лицу и стройной спортивной фигуре. Женщины были от него без ума, чего не скажешь о нашем начальстве. Борода Феликса ему решительно не понравилась. В ней усматривался некий вызов существующему порядку: все безбородые, один ты с бородой. Ишь, умник выискался! И ему, так же, как когда-то и мне в педучилище, было категорически предложено: или побрейся, или ищи другую работу. Он побрился — а что еще оставалось делать! Загоревшее лицо опоясал белый полукруг, казалось, что у человека какая-то кожная болезнь.

Наше начальство... До всего ему было дело: как мы стрижемся и бреемся, какой ширины штаны носим, что читаем. о чем разговариваем, с кем спим... Не интересовало лишь одно: как работаем. Выполняй график (норму), а там хоть трава не расти. Корпел ли ты с автором над книгой, чтобы сделать ее лучше, интереснее, грамотнее, наконец, или подписывал, не читая, никого не занимало. Тоталитарная система с ее стремлением командовать всем и вся дошла до абсурда.

Так вот, мы поехали в Гродно, поселились в гостинице. Склад облкниготорга был напротив — в подвалах многоэтажного дома. Туда свозили книги, подлежащие истреблению, со всей области. Сформировали бригаду, в которую, кроме нас с Феликсом, входили бухгалтер и несколько рабочих, и приступили.

В первую очередь следовало отправить на макулатуру все произведения И. В. Сталина. Затем все книги, в которых цитировались его гениальные труды. А уж потом — все, где хоть как-то упоминалось его имя. Довоенных книг на складе, конечно, не было. Ну, а в какой послевоенной хотя бы не упоминалось имя великого вождя! Так что работа нас ждала адовая: чтобы расчистить авгиевы конюшни облкниготорга Гродненщины, предстояло списать, заактировать, подсчитать стоимость и вывезти в пункты приема макулатуры тысячи и тысячи «научных трудов», всевозможных справочников, календарей, энциклопедий и словарей, альбомов живописи, плакатов, романов, сборников поэзии и литературной критики... Уничтожению подлежал целый пласт литературы всех видов и жанров, который накапливался в течение двадцати лет.

В детстве и в юности мое отношение к Сталину было истерически восторженным: Бог, явившийся на землю, чтобы осчастливить миллионы людей. Нашу семью каким-то чудом обминули репрессии кровавого тридцать седьмого и последующих лет. Как и миллионы других советских людей, я ничего не знал о ГУЛАГе, о беззаконии и произволе, о средневековых пытках и истязаниях, о планомерном истреблении лучших из лучших — о геноциде, развязанном Сталиным и его подлыми лизоблюдами против собственного народа. Мы, школьники, азартно вымарывали из учебников портреты вчерашних героев, ставших врагами народы, а перед этим пририсовывали им усы и бороды и выкалывали перьями глаза. С восторгом читали в газетах и слушали по радио кровавые приговоры: расстреляны, заклеймены, осуждены... Дети страшного времени, что мы могли знать, кроме того, что нам твердили на уроках насмерть запуганные учителя, а дома отравленные страхом родители? Нашим кумиром был Павлик Морозов, никому даже в голову не приходило, какая это дикость — предать отца своего.

Когда умер Сталин, мне был двадцать один год — взрослый человек. Я уже понимал, что не все нации в нашей стране равны, что на евреях лежит какая-то особая печать, которой больше не отмечен никто — даже чукчи. Двести нивхов на Сахалине были нацией, миллионы евреев, согласно сталинскому определению,— всего лишь населением. В январе 1952 г., в разгар подлого дела «убийц в белых халатах», на моих глазах с трамвайной площадки прямо под колеса идущего рядом с рельсами грузовика какие-то подонки выбросили еврейского парнишку. Там и тут слышалось истерическое: «Бей жидов, спасай Россию!» Меня выручала моя внешность. Я прятался за ней, как улитка в свою раковину. Но раковина эта была отнюдь не непроницаемой.

Однако, все, что я видел и слышал — а видел и слышал я многое, никак не связывалось у меня с именем Сталина: до царя далеко, до Бога высоко. Бог оставался Богом.

Со 2 марта, когда появились первые сообщения о болезни Сталина, до 5-го, когда нас известили о его смерти, я прожил в каком-то безумном напряжении: заболей моя мать или единственный брат, никогда бы так не переживал. Казалось, что наступает конец света.

У нас в педучилище, в вестибюле, стоял огромный портрет Сталина в форме генералиссимуса. 5 марта его обвили черными траурными лентами, у подножья поставили горшки с цветами. Мы нацепили на рукава траурные повязки и, сменяя друг друга, стояли в почетном карауле. Девчонки рыдали, парни шмыгали покрасневшими носами. Когда пришла моя очередь, я замер у портрета, простоял минут пять и рухнул на пол — потерял сознание. Это была настоящая истерия, массовый психоз, в который впала вся страна.

В те дни я проходил преддипломную практику в 17-й минской школе, в районе Юбилейного рынка. Преподавал в четвертом классе. Класс был буйный, неуправляемый, около половины — переростки, шпана: сказывалась близость рынка, где мои ученики проводили целые дни, побираясь, дерясь и приворовывая. Однако я, сам такой же шпаненок в недавнем прошлом, как-то легко нашел с ними общий язык. На моих уроках они сидели тихо; ни черта, как обычно, не делали, но и не бузили, не играли в карты и не запускали бумажные самолетики; их постоянная учительница, завуч школы и наш методист Елена Семеновна, опекавшие практикантов, не могли на меня нарадоваться: прирожденный педагог.

Шестого марта я пошел на занятия. Шел пешком: по улице Захарова через парк Горького, по проспекту Сталина на площадь Сталина, где на высоченном постаменте стоял бронзовый вождь. Под ногами хлюпал раскисший снег, было сыро и холодно. Деревья вдоль тротуаров стояли черные, траурные, над парком, как хлопья сажи, кружили черные вороны. Так же черно и беспросветно было у меня на душе.

У площади я увидел огромную очередь. Она тянулась с двух сторон — от ГУМа и от улицы Янки Купалы к памятнику — теперь это уже был не монумент, а памятник Сталину. Несколько милиционеров зорко следили за порядком. Люди подходили и подходили, казалось, к площади устремился весь город. Женщины держали в руках цветы, у многих глаза опухли от слез. Особенно мне запомнилась перекособоченная, словно сломленная пополам старуха с клюкой. Она несла горшочек с нежными цветущими фиалками.

— Вот себе растила, — сказала старуха, тяжело шаркая бурками с галошами по снежной каше. — Думала, к моему гробу поставят. А теперь ему несу.

Я обошел толпу и пришел в школу. Не помню, какой урок у меня был по плану, но я отложил конспект и стал рассказывать детям о страшной потере, постигшей не только советский народ, но и все прогрессивное человечество. Я читал стихи о Сталине, свои и чужие, и класс слушал меня, что называется, затаив дыхание. Потом вдруг на «камчатке» послышалась какая-то возня и громкий смех. На мгновение я остолбенел от ярости, затем бросился туда, вытащил за шиворот из-за парты двух перепуганных моим видом пацанов и поволок их к двери. Я вышвырнул обоих из класса пинками — мне и теперь мучительно стыдно об этом вспоминать, но что было, то было! — и захлопнул за ними дверь с таким треском, что зазвенели стекла. В коридоре послышался скулеж и плач, но в классе было тихо, как на кладбище. Дети сидели, втянув головы в плечи, и со страхом поглядывали на меня.