Изменить стиль страницы

— Федор Иванович… Интересно, что он скажет…

— Скажет! Батя знаешь какой?

— Поможет?..

— Не бойсь! Вернем…

Вагон паровичка полз едва-едва, вровень с санным обозом, который двигался по белоснежной Неве. Неподвижно лежали на мешках возчики в громадных тулупах, густой пар поднимался над терпеливо вышагивающими лошаденками.

— Да, ситуация!..

— Ничего, распутаем!

Паровичок сипло просвистел и остановился на кольце, будто истратил последние силы. Друзья соскочили на скрипучий утоптанный снег. Стужа заставила их припустить бегом. За калиткой в сугробах глубокая траншея. Бухнула дверь, и они наконец-то очутились в тепле.

— Кого бог даст? — Из комнаты высунулась лохматая русоволосая голова в очках из тонкой железной оправы. — Ого! Мать! Соколы наши явились, беги встречай! — Федор Иванович вышел в сени. — А ну, как вы в шинелях-то выглядите? Ничего, ничего, жидковаты пока, конечно. Каши солдатской надо есть побольше, тогда взматереете. Ну, заходите!

Они прошли в рабочую комнату Фролова-старшего. На верстаке, в ворохе пахучих стружек, лежала оконная рама, у стены стояла другая, уже готовая. Старый токарь Фролов был на все руки мастер, сейчас он оторвался от столярной работы. Ребята привычно уселись на табуретки у стены: они часто бывали здесь среди товарищей Володькиного отца и вместе с ними читали марксистскую литературу.

— Ну, так как идет служба? Как там мой закадычный дружок Иван Еремеич — хорошо ли дубит вашу шкуру? Не дает ли поблажки?

— Батя, Наташку к белым увезли! — бухнул Владимир.

— Кто увез? Куда? Когда? Ну-ка, ты, Григорий!

Федор Иванович тепло и уважительно относился к стройной и румяной молоденькой медсестре, которую не однажды привозили сюда на занятия после ее дежурств в госпитале Володька и Гриша. Сидя между дружками, она жадно слушала все выступления и споры о накоплении капитала и функциях денег, о роли государства и вторичности сознания. «Пускай интеллигентская дочь ума-понятия набирается, — думал Федор Иванович. — Нашему делу это на пользу. Вон Гришку за два года уже и не узнать. Правда, и Володька от студента кой-чему учится, со временем батьку перегонит, — токарь, а вишь, по вечерам стал учебники разбирать: геометрию, физику для гимназии». И Наташа им всем на удовольствие однажды решилась — провела беседу о русской литературе.

И вот — к белым увезли! И не только того жаль, что у Гришки невесту увезли, — нашу девку белые среди дня забрали, вот в чем беда!

— Ну-ка, рассказывайте, рассказывайте, олухи цари небесного!..

— Да, Гриша, вырос ты ученый, реальное кончил, в институт даже поступил, нам, старикам, лекции, понимаешь ли, читаешь, а умишко-то у тебя еще неразвитой, — заключил он, выслушав Григория, — да и ты остолоп хороший, — сурово сказал он сыну. — Ведь знали вы, что к ним разный подозрительный элемент зачастил, ведь прямо говорила она, что мать хочет ее увезти к белым, а что сделали? Да ничего! Пальцем не шевельнули, ротозеи ученые!

Он задумался, вынул кисет, свернул козью ножку.

— Дай-ка закурить, батя, — смело попросил Володька.

— Ишь ты! — удивился отец. — И меня не боишься? Ну, шут с тобой, кури, уже своя голова на плечах.

Фролов-младший, старательно свернув козью ножку, тоже задымил, морща конопатый нос.

— Ну ладно! Не горюй, Гриша. Постараемся твоей беде помочь. На то и чека в море, чтобы белый карась не дремал, как говорится. А впредь будет наука: классовая борьба — она, брат, не только в общественном порядке ведется, как вы нас, неучей, всё научали; она, видишь, и каждого по-личному задевает: вот тебя, к примеру, невеста и проводить не придет на вокзал. Что же, на фронте злее будешь. Так и учат вас, желторотых!

— Опять про политику завел, старый хрен? — вошла-вкатилась в комнату невысокая кругленькая Пелагея Никитична. — Володька, да ты никак куришь? — ужаснулась она. — А ты, слепая кочерыжка, за умными-то разговорами такого безобразия не видишь? А Еремеич куда в казарме глядит? А может, этот вояка вас и приучил баловать, а?!

— Эх, мать, недаром сказано: учи дите, пока оно поперек лавки ложится, а как вдоль вытянется, — поздно будет!

— Ну, спелись уже! Здравствуйте, мои золотые! — Она поцеловала Гришу, потом Володю. — Фу, все равно, что козла! Прошу вас к столу, господа умные да благородные.

Обед был сытным и обильным, — голод еще не пришел в эту семью: старики держали поросят, имели огород.

— Кушайте, сынки, кушайте: когда-то еще домашнего придется отведать, — подкладывала им в тарелки снова и снова Пелагея Никитична. — А я вам на дорогу и сала дам, и сухарей соберу.

— Да, ребятки, потрудиться вам придется, — задумчиво потягивал цигарку Федор Иванович. — Военная служба — дело серьезное, а уж если добровольцами пошли, спрос, с вас будет двойной, а уж когда узнают, что вы из красного Питера, — то и тройной спрос будет! Ну да ничего: Еремеич все войны прошел, мозги вам направит. А самое главное — это вы должны знать, что если белые вас одолеют, то висеть нам с матерью на той осине, что напротив, и крови тогда прольется рабочей — видимо-невидимо!

— Что за человек! Прямо замучил всех своей агитацией, — вмешалась Пелагея Никитична. — Разве они сами не понимают? Так нет: твердит, и твердит, и твердит, привык агитировать, и дома спасу нет. Ты, Гришенька, лучше меня послушай, как мы с моим старым решили: троих-то старших сынков мы на германской войне потеряли. А и ты отца-мать схоронил, с одной сестрою остался да и то замужней. Так вот прими нас за родителей, а Володьку считай своим братом. Прости, если что не так сказала!

Григорий вскочил, с грохотом опрокинув стул, обнял и поцеловал Пелагею Никитичну, затем Федора Ивановича. Володя тоже встал, подошел к матери, поклонился ей, поцеловал в щеку, потом трижды поцеловал отца, который задумчиво дымил, будто не обращая на них внимания, да вдруг начал вытирать под очками глаза.

— Вот и два сыночка у нас, — сдерживая слезы, проговорила Пелагея Никитична. — И за Володьку нашего я теперь поспокойнее буду. Ты, Гриша-то, поумней, а как выскочишь в командиры, Володьку не забывай.

— Ну, мать, доставай свою заветную наливочку, которую прячешь ты от меня в кухне под ящиком, разопьем мы ее сейчас по такому случаю!

— Вот сатана, все пронюхает! — проворчала она.

Долго, допоздна сидели они вчетвером, обсуждая все важное, сидели одной семьей. В первый и последний раз…

«ЖРЕБИЙ БРОШЕН, РУБИКОН ПЕРЕЙДЕН, ДОРОГА ОПРЕДЕЛИЛАСЬ»

1901 год (девятнадцать лет)

Ты спрашиваешь, почему на экономическое отделение? Милый Костя, экономика — это основа всего! Мы будем с тобой лечить больного, а через год или через месяц он погибнет от голода, от грязи, от холода в своем убогом жилье! Лечить надо глубже — изменить всю жизнь, чтобы не было бедности и лишений ни у кого, никогда… Я не ищу в жизни легкого. Я не хочу сказать себе на склоне лет: «Вот и прожита жизнь, а к чему? Что стало лучше в мире в результате моей жизни? Ничего? Или почти ничего?..» Нет, глубоко познать законы, управляющие ходом истории, окунуться с головой в действительность, слиться с самым передовым классом современного общества — с рабочим классом, жить его мыслями и надеждами, его борьбой и в корне переделать все — такова цель моей жизни».

(Из письма М. Фрунзе брату.)

1905 год (двадцать лет)

«Милая мама, у тебя есть сын Костя, есть и дочери. Надеюсь, что они тебя не оставят, позаботятся о тебе с трудную минуту, а на мне, пожалуй, должна ты поставить крест. Потоки крови, пролитые 9 января, требуют расплаты. Жребий брошен, Рубикон перейден, дорога определилась. Отдаю всего себя революции…»

(Из письма М. Фрунзе матери.)

1906 год (двадцать один год)

«Присоединяйтесь и вы, крестьяне, к этой славной борьбе за народную свободу. Довольно вам спать, проснитесь! Разве не трогают вас эти стоны и слезы ваших братьев, сыновей, разве мало пролилось народной крови… Так проснитесь же, товарищи крестьяне, присоединяйтесь к нашей славной борьбе, и мы, соединившись, пойдем вместе и вооруженной силой свергнем подлое самодержавие, и добьемся, чтобы власть от царя перешла к народу, свергнем самодержавие царя и установим самодержавие народа…»

(Из листовки, написанной М. Фрунзе.)