Нет, человечество, видно, ничему не научилось. Оно снова идет по старому пути, который уже приводил однажды Европу на край бездны.

На германской границе в поезд вошли таможенники и пограничники. Они потребовали открыть чемодан и тотчас же конфисковали французские газеты и журналы. Вообще они поглядывали на меня с подозрением. Может быть, их интерес привлек красный галстук, купленный в Париже, и берет, которых в Германии не носили. А может, еще что-нибудь. Они несколько раз возвращались в купе, рассматривали мой паспорт, потом снова велели открыть чемодан. Наконец потребовали выйти с чемоданом из вагона и отправиться в таможню. Там меня снова подвергли обыску и все косились на галстук и берет. Наконец один из таможенников сказал:

— Мы знаем, вы — французский офицер. Вы едете в Литву инструктором.

Так вот где собака зарыта, как говорят немцы! Вот в чем они меня заподозрили. Мне стало не по себе. Ведь известны случаи, когда, наплевав на международное право, нацисты арестовывали даже иностранцев и содержали потом их вместе со своими гражданами в концлагерях. Как можно хладнокровнее, я заявил, что я — гражданин Литвы, что возвращаюсь из Парижа, и все. Наконец-то мне позволили вернуться в вагон. Поезд тронулся; и у меня стало спокойнее на душе.

В Берлине я постарался не задерживаться. Переночевал и на следующее утро уехал. Пока я ходил на вокзал справиться о поездах, в гостинице снова кто-то рылся в моем чемодане. Все здесь казалось мне чужим и холодным — и озабоченные лица прохожих, и несметное множество людей в военной форме на улицах, на площадях, на вокзалах, в закусочных Ашингера, и открытые автомобили с офицерами — с тусклым взглядом, холодными лицами, напыщенных, уже теперь чувствующих себя завоевателями мира… Это давило, словно ночной кошмар. И я успокоился, лишь когда поезд миновал границу и въехал в Литву.

ПОВОРОТ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ

Начался новый учебный год. Я жил воспоминаниями о недавней поездке. Меня потряс Верден, и я написал о нем очерк для альманаха «Просвет», который издавался вместо закрытой «Литературы». Альманах должен был редактировать Креве, но первые две книги вышли под редакцией Корсакаса. Первая книга альманаха появилась осенью 1937 года. В ней участвовали многие сотрудники закрытой «Литературы». Прогрессивные писатели и не думали замолкать или менять свои позиции.

В эти месяцы я с большим удовольствием переводил роман Катаева «Белеет парус одинокий», хотя знал, что издать его будет нелегко. И правда, издательство «Сакалас» отказалось выпускать книгу. После долгих проволочек согласился «Фонд печати».

Настроения как в Клайпеде, так и во всей Литве были мрачные. Продолжались военно-полевые суды, которые карали длительными сроками, а то и смертью крестьян, восставших против фашистской власти. Хотя суд проходил в основном при закрытых дверях, нельзя было скрыть от народа эти жестокости. Поговаривали, что в Каунасе оборудована газовая камера, в которой осенью казнили крестьянина Маурушайтиса.

Наказывая крестьян, литовские фашисты выпускали из тюрем сторонников Ноймана и Засса. В Клайпедском крае, особенно после выборов в сеймик, на которых победили нацисты, началось невиданно широкое и наглое гитлеровское движение не только против литовского правительства, но и вообще против литовцев. Все страшнее бывало выходить на улицу, особенно в сумерках, — тебя могут встретить не только бранью, но и побить.

В эти тревожные дни в мир пришел новый человек. Я очень хотел, чтобы Элиза вместе со мной побывала во Франции, но она не могла поехать. Теперь, в сентябре, она сказала однажды вечером:

— Проводи меня до больницы…

Нам надо было пройти несколько сот метров до двери больницы, и мы решили идти пешком. Я обнял Элизу за плечи, она взяла мою руку и гладила, словно чувствуя, что я беспокоюсь.

— Я совершенно не боюсь, — сказала она, и я увидел ту же, сейчас немного усталую улыбку, которая столько раз радовала и успокаивала меня.

— Ну конечно, — ответил я. — Ты у меня храбрая…

Элиза снова улыбнулась, жалобно посмотрела на меня и исчезла за дверью больницы. Сестра милосердия увела ее куда-то по коридору. Я вернулся домой, сел и попытался читать. Но понять ничего не мог. Я сидел словно оглушенный, ходил по комнате, потом писал, но не то, что хотел.

Из Каунаса приехала мать Элизы — ласковая, добрая женщина. В ее глазах я видел тревогу и безмолвный вопрос, на который не мог ответить.

Наутро в больнице мне сказали, что у меня родился сын. Потом я увидел бледное лицо на белой подушке. Я сел у кровати. Элиза снова взяла мою руку и сказала:

— Вот видишь, все хорошо…

— Да, — ответил я. — Все будет хорошо, пока у меня будешь ты.

Сына мы назвали именем моего покойного отца — Томасом.

Дома начались новые заботы. Но я был счастлив. Теперь Элиза с сыном жили в соседней комнате, и я с тревогой и радостью часто просыпался ночью, когда просыпались они. И я снова засыпал, думая, что ждет моего сына в эту тревожную, мрачную эпоху, в которую он пришел. Хотелось, чтобы бури прошли стороной, не коснувшись его. Увы, за моими окнами был мир, который жил своими законами. Эти законы с каждым днем становились все бесчеловечнее…

Стояла золотая осень, и меня безудержно тянуло на родину. Я собирался написать рассказы, в которых главное место должны были занять люди и пейзаж родных мест. Во время осенних каникул я побывал в родной деревне, где нашел тех же любимых людей. Они все еще жаловались на тяжелые времена, возмущались насилием и полицией. Они спрашивали у меня, что станется с Клайпедой, и трудно было им ответить — не хотелось верить самым худшим предчувствиям.

Из деревни я вернулся, набравшись впечатлений, заново ощутив все, что знал сызмальства. Как-то понятней и ближе стали мне люди со своими заботами и делами. «Сегодня я вернулся из деревни и Каунаса, — писал я своему другу Жилёнису. — Особенно полезной была поездка на родину, так как за неделю я набрал здесь столько первосортного материала для повести, что не могу нарадоваться».

Я работал как никогда быстро, забыв все вокруг. То, что я знал раньше, видел и пережил, переплеталось с новыми впечатлениями, и я чувствовал, что рождаются образы и люди, новые для меня самого и вместе с тем знакомые. Я не знал, что получится, но писал и писал целыми вечерами, даже ночи напролет. Я сам удивился, когда поставил последнюю точку, кончив рассказ, который позднее получил название «Дерево и его побеги». Но в сознании возникали новые образы, и я уже думал о новых прозаических работах. Я чувствовал, что наступает зрелость, что выросли требования к самому себе.

Каждый день я получал весточки из Каунаса. Мои друзья интенсивно работали. Пятрас Цвирка еще в прошлом году опубликовал роман «Мастер и его сыновья». Борута готовил к печати большую повесть «Деревянные чудеса». Жилёнис издавал свой первый роман «Школа в Будвечяй». Каунас меня и привлекал и отпугивал. Я писал Жилёнису: «Гимназия мне надоела… Все мечтаю о Каунасе, но… Едва туда поеду, как опять хочется обратно: сплетни, интриги, все наступают друг другу на пятки — невыносимо».

Я уже привык общаться с читателем, теперь не представлял себе жизни без тесного контакта с ним. «После рождества я надеюсь активнее работать в «Культуре» и «Литовских ведомостях», — писал я Жилёнису, — хоть эти органы мне и не очень нравятся. Ничего не поделаешь, иначе нельзя поддерживать связи с читателем».

Дела в Европе стали еще хуже. Весной 1938 года гитлеровская Германия наконец завершила свои старые планы — присоединила Австрию. Как в 1933 году из Германии, так теперь из Австрии в другие страны бежали лучшие писатели и работники культуры.

Несколько дней спустя панская Польша вручила Литве знаменитый ультиматум об установлении дипломатических отношений. Фашистское правительство Литвы без малейшего сопротивления приняло ультиматум, отказавшись от захваченной столицы — Вильнюса. Конечно, народ Литвы никогда не отрекался от него. Позднее мы узнали, что, если бы не серьезные предупреждения Советского Союза, Польша напала бы на Литву. Наш народ мучительно переживал этот ультиматум. И пожалуй, сильнее всех переживали литовцы Клайпедского края — им стало ясно, что правительство Литвы бессильно перед угрозами империалистов.