отчаянных пытался прижать к стенке, он шел в обком партии, проникал к секретарю, и непременно к первому.

Бил там себя в грудь кулаком, хрипел, кликушествовал, изображал инвалида гражданской войны: за что

боролись? Раскладывал документы, подтверждавшие его правоту. Секретари обкома, занятые значительно более

серьезными делами, поручали кому-нибудь разобраться в деле товарища Мукосеева, товарищ Мукосеев

старательно это дело запутывал, дело повисало в воздухе, и товарищ Мукосеев выходил из воды сухим.

Нет, никакие хитроумные ходы Мукосеева теперь не могли запугать Павла Петровича, тем более что

Павел Петрович, в отличие от некоторых других, никакого страха перед этим человеком с предательством в

глазах не испытывал.

— Так вот, нельзя нам быть врозь, — говорил свое Мукосеев. — Мы должны держаться один за одного.

— За правду мы должны держаться, за линию партии, — сказал Павел Петрович. — Ну, мне некогда, я

пойду. — Он встал.

Мукосеев поймал его за рукав и снова посадил возле себя.

— Я слышал, — заговорил он, — Бакланов против меня затевает что-то. Но я не из слабеньких, товарищ

директор. Учти это.

— Я не знаю, что вы там слышали, — сказал Павел Петрович. — О вас особых разговоров не было.

Просто мы будем более строго требовать отчета от всех сотрудников. В том числе и от вас. Вы, например, два

года не отчитывались. Удивляюсь, как вам это удается?

— Кто там так сочиняет? Ты мне их, этих клеветников, назови, я им глотку перерву!

Одутловатое лицо Мукосеева стало медленно наливаться кровью, даже белки глаз покраснели, он

набычился, и Павел Петрович подумал, что для некоторых этот тип и в самом деле страшен. Он засмеялся:

— В таком случае нет уж, не назову! Зачем же их подвергать опасности?

Павел Петрович снова встал. Поднялся и Мукосеев.

— Не хочешь быть со мной? — сказал он предостерегающе. — Смотри, директор! Пожалеешь.

Павел Петрович, не ответив, пошагал по дорожке к главному зданию. Его смешили эти детские угрозы.

Через минуту он уже забыл о них, его больше смущало то, что критику в адрес Серафимы Антоновны Мукосеев

назвал кампанией против нее. Если и другие воспримут это как некую кампанию, будет очень неприятно. И так-

то уже беда: Серафима Антоновна обиделась, заявила, что будет кусаться, что Павел Петрович теряет в ней

друга, что если травля ее не будет прекращена, разговор пойдет уже не о дружбе, а об открытой войне.

Удивительно, как остро воспринимается и как криво истолковывается в ученой среде критика. На заводе было

проще, значительно проще. Почему бы это? Возможно, потому, что в науке, так же как в литературе и искусстве,

есть люди неправильно понимающие значение критики. Если на заводе критикуют рабочего, инженера, мастера,

то все понимают, что делается это для того, чтобы рабочий, инженер, мастер улучшил свою работу, и никакие

иные соображения за этой критикой не скрываются. В науке же, в искусстве, в литературе часто бывает и по-

другому. “Ах, вот как! — рассуждают иные директора институтов, издатели, работники управлений по делам

искусств. — Такого-то критикуют? Надо, следовательно, от него избавиться, его не печатать, пьес его не ставить

и вообще гнать его подальше”. Критика на производстве идет на пользу работнику, под воздействием критики

он работает лучше, больше зарабатывает, и так укрепляется его благополучие. В науке и искусстве некоторые

деляги повернули дело так, что критика ухудшает благосостояние человека, и поэтому человек боится ее и так

болезненно на нее реагирует. Не боится ли Серафима Антоновна, что критика подорвет ее общественное и

материальное благополучие? Если это так, то какая же это глупость! Какие силы смогут подорвать

благополучие известной, признанной ученой? Ей-то о чем беспокоиться, ей, знаменитой Шуваловой! Ну

ошиблась, недостаточно продумала свои действия. Ошибку можно в дальнейшем не повторять.

Павел Петрович уже сидел у себя в кабинете, когда строгая Вера Михайловна Донда доложила ему, что

сегодня его три раза спрашивала Людмила Васильевна Румянцева и что она снова в приемной и просит принять

ее на тридцать секунд. Павел Петрович вышел навстречу Людмиле Васильевне. Она, как всегда, радостно

улыбалась, и от нее исходило что-то такое, от чего становилось радостно и тоже хотелось улыбаться.

— Я сейчас же уйду, — сказала она, заходя в кабинет и отказываясь присесть. — Я только пришла

напомнить, что вот сегодня пятница, завтра суббота, а послезавтра воскресенье.

— Это очень мило с вашей стороны, — в тон ей ответил Павел Петрович весело. — Я вам очень

благодарен за вашу заботу о моей памяти. А то и верно — забываешь не только, какой сегодня день, но даже

какой месяц идет. Но я не совсем понимаю…

— Вы что же, забыли?! — воскликнула Людмила Васильевна. — И начнете снова отговариваться тем, что

за один день вам не успеть спланировать какие-то дела? Ведь это уже в третий раз!

— Ах, вот что! — воскликнул и Павел Петрович.

— Ну да же, ну да! — подхватила Людмила Васильевна. — Мы зовем вас послезавтра к нам на дачу.

Надо ехать, Павел Петрович. Нельзя не ехать. Я обижусь.

— Да, — согласился Павел Петрович, поразмыслив, — нельзя не ехать. Вы совершенно правы. Нет,

отговариваться я больше не буду.

Людмила Васильевна ушла, оставив на его столе бумажку с адресом. Павел Петрович подумал:

“Интересно, кем она у нас тут работает, эта приятная женщина?” Он вызвал Веру Михайловну.

— Извините, — сказал ей. — Пятый раз разговариваю с женой профессора Румянцева, а не знаю, кем она

у нас работает. Спросить как-то неудобно: вот так директор, подумают, своих сотрудников не знает.

— Старший техник-лаборант, — ответила Вера Михайловна. — В сорок седьмом году, поскольку у нас

сильно не хватало младшего и среднего персонала, институт организовал шестимесячные курсы техников-

лаборантов. Людмила Васильевна их и окончила.

Павлу Петровичу еще хотелось бы узнать, почему жена профессора удовлетворилась таким

образованием, как шестимесячные курсы, и почему выбрала такую профессию, но он постеснялся продолжать

расспросы о делах семьи Румянцевых и поблагодарил Веру Михайловну.

Дома он сказал Оле, что в воскресенье едет на дачу, если и она хочет ехать, то пусть имеет это в виду. Он

ожидал, что Оля обрадуется возможности выехать за город. Но та никакой радости не выразила.

— Может быть, — сказала она уклончиво. — А лучше пусть Варя едет.

— Варенька само собой, — сказал Павел Петрович.

Но Варя даже и “может быть” говорить не стала.

— Нет, нет! — воскликнула она. — Если Оля не поедет, я тоже не поеду, Павел Петрович.

— Что за странности, не пойму? — Павел Петрович поразглядывал девушек и ушел в кабинет.

Понять что-либо в делах Оли и Вари ему действительно было трудно. Оля все дни ходила раздраженная,

хмурая, мрачная, с Варей она не делилась и огрызалась на нее. Она все ждала, что ее хитрость удастся, что

Журавлев принесет ей сумку-портфельчик. Дни тем временем шли, а никакого Журавлева не было. Не идти же

снова на завод, не бежать же к нему домой! Сколько можно навязываться, сколько можно самой делать шагов

ему навстречу? Наверно, она уж и так перешла все границы. Зная, что Журавлев эту неделю работает в

вечернюю смену, Оля все дни сидела дома: а вдруг придет, вдруг придет? Это было мучительное чувство:

ждать, ждать, ждать. Ни о чем ином больше невозможно было думать — все об этом, об этом. Даже голова

уставала. В четверг ей надо было идти на бюро райкома, она не пошла, позвонила Коле Осипову, что у нее

болит голова. А когда сказала это, то поняла, что все больше и больше завирается, и заплакала. В эти минуты

она думала о том, что давным бы давно ей пора было выйти замуж и не было бы ей теперь так одиноко, был бы