— она будет смотреть на него и запоминать, запоминать каждую черточку на его лице, каждое его движение,

каждый жест. Он может бранить ее, ворчать на нее — пусть, она будет слушать и запоминать каждую

интонацию его голоса. Что бы он ни делал — все хорошо, хорошо, хорошо.

Так прошли два часа. Павел Петрович устал от необходимости говорить, он устал от сомнений, от

борьбы с самим собой. Он сказал откровенно:

— Я вам очень благодарен, Варенька, что вы пришли. Спасибо, большое спасибо. Но теперь вам,

пожалуй, надо идти. Впереди еще целые полдня и весь вечер, вас, наверно, ждут ваши молодые друзья. Я

виноват, что оторвал вас от них. Очень виноват и искренне раскаиваюсь.

Меж глаз на лбу у Вари собралась складочка — и это было все, чем она ответила на обидные, смертельно

обидные слова. Но она была к ним готова. Она рассчитывала на полчаса, на час, а получила целых два часа. Она

отвернулась, надела свои высохшие чулки и не совсем досохшие туфли, встала и пошла в прихожую. Она там

надела шляпу перед зеркалом, Павел Петрович подал ей пальто. Варя попрощалась и вышла за дверь на

лестничную площадку. Павел Петрович вернулся в кухню, в тепло.

Он не подозревал, что Варя все еще стоит на лестничной площадке, держась за перила. По щекам ее

впервые за все время жизни в этом городе бежали слезинки. Ей было жалко Павла Петровича, она видела, что

он страдает, она знала, что на него обрушилась клевета, от него ушла Оля, он один, одинок; откуда он берет

силы переживать это все? Нет, она не ошиблась в нем, он человек, достойный великой любви, не какой-нибудь

ее, Вариной, маленькой, девичьей, а великой любви таких женщин, о которых писал Некрасов, которые в самых

тяжких испытаниях оставались верными своей любви и до последнего часа жизни стояли рядом со своими

любимыми, поддерживая их, утешая и любя, любя, любя. Она не должна была уйти, не имела права оставить

Павла Петровича в таком состоянии. Она поступила не так, как те женщины, она оказалась слабой, глупой,

пустой.

Варя медленно шла вниз по лестнице, повторяя себе, что она слабая, глупая и пустая.

Минут пятнадцать спустя, подойдя к окну в столовой и машинально трогая рукой сухой листик увядшей

розы, которую давным-давно никто не поливал, Павел Петрович увидел Варю. Она переходила улицу. Павел

Петрович удивился: где же она была? У него дернулись руки — распахнуть окно и окликнуть, пусть вернется.

Потом он подумал, что лучше спуститься и догнать.

Пока он так думал, Варя дошла до угла, оглянулась на знакомые ей окна и свернула за угол.

Павел Петрович вытер рукавом повлажневший лоб.

2

В тот черный день блужданий под дождем по мокрому городу Оля пришла к Журавлеву. Она позвонила

ему из автомата в Торговом дворе. Журавлев был дома, потому что ту неделю работал в ночные смены. Оля

сказала, что он ей очень нужен, что она его будет ждать, и она ждала, сидя на диване в посудном отделе

главного универмага.

У прилавков толпилось много народу, больше женщины всех возрастов — от восемнадцати до

семидесяти, от таких, которые еще только с сердечным трепетом думают о предстоящем замужестве, и до таких,

которые собираются праздновать золотую свадьбу. Они рассматривали и покупали хрусталь — вазы, вазочки,

кувшины, бокалы, рюмки, какие-то подносики и чаши. Они или выхватывали друг у друга из рук сверкающие

всеми огнями хрупкие предметы и ссорились из-за них, или, напротив, мирно советовались, какая ваза

красивее, какие рюмки практичнее, для чего можно применить вот тот цилиндрический сосуд.

Оле было странно видеть эту толчею, этот азарт покупательниц, слышать их разговоры. Кому нужны,

думала она, все эти банки и склянки. Какая глупость обзаводиться, обрастать вещами. Неужели эти женщины не

понимают, что в жизни может прийти такой день, когда вся чепуха, которой они так старательно окружали себя

и так рабски ей подчинялись, утратит всякую ценность, превратится лишь в предметы горьких воспоминаний.

Журавлев вошел быстро, быстро пробежал вдоль прилавков, всматриваясь в покупательниц, увидел Олю

и сел возле нее.

— Что случилось, Ольга? Ты совсем зеленая. Когда приехала? Почему не сообщила заранее?

Оля покачала головой из стороны в сторону, как бы отбрасывая все эти его вопросы за полной их

ненужностью, и сказала:

— Витя, что делать? Ты мужчина, скажи… Я ушла из дому, я никогда в него не вернусь…

Виктор сказал, что он не одобряет ее поступка, но что она полностью, всегда и во всем, может

рассчитывать на его помощь, что сейчас, например, он готов предложить ей половину своей комнаты, что он

предлагает ей, не откладывая, пожениться, и сложный узел будет разрублен.

— Хорошо, Витя, — ответила Оля, выслушав его. — Я согласна выйти за тебя замуж. Не будем

откладывать, ты прав. Но как все это оформлять, ты знаешь? Ведь куда-то надо идти, подавать какие-то

заявления…

Они пошли к нему домой. Виктор сказал матери, что Оля будет жить теперь у них, что она его жена.

Прасковья Ивановна обняла Олю, поцеловала, сказала какие-то слова, вроде “мир да любовь”, потом принялась

стряпать. Вечером пили чай с пирогами и вареньем.

Оля роняла в блюдечко с вареньем крупные слезы отчаяния. Не так она представляла свою свадьбу. Она

думала, что это будет вроде того, как было в день рождения, — шумно, весело; будут папа, Федор Иванович,

дядя Вася, все-все ее близкие, родные, милые. А тут только настороженная старушка да растерянный,

смущенный Виктор. Все молчаливые, чего-то ожидающие.

В одиннадцать часов Виктор уехал на завод, в ночную смену; Прасковья Ивановна уложила Олю на его

постель. Она переменила простыни и наволочки, но Оля все равно до самого рассвета слышала чужой,

незнакомый запах и почти не спала.

Еще было сумеречно в окнах, когда Виктор вернулся. Он вошел, сбросил тужурку и кепку, вид у него был

усталый, под глазами темными кругами легли синяки, но в глазах было что-то такое, от чего Оля сжалась под

одеялом, у нее забилось сердце, и надвинулось ожидание чего-то такого, от чего может измениться вся жизнь

человека. Он сел возле постели на стул. Прасковья Ивановна быстро собралась, сказала, чтобы ее скоро не

ждали, у нее дел до обеда пусть сами себе тут чай готовят, повязалась платком и ушла. Виктор закрыл за нею

дверь на крючок, вернулся к Оле, обнял ее, тонкую, дрожащую, и сжал с такой силой, что она почти потеряла

сознание.

Через три дня комнатку, благо она была большая и имела два окна, плотники разделили дощатой стенкой,

а маляры побелили потолок и оклеили стены новыми обоями. Оля упросила Виктора не брать в их комнату

ничего из вещей Прасковьи Ивановны. “Давай начнем жизнь с ничего, — говорила она, — с двух чемоданчиков!

Пусть никому ничем мы не будем обязаны, только себе”. Поэтому у них было пусто, на наличные деньги они

смогли купить кушетку, которая днем служила диваном, а ночью кроватью, круглый столик, который был

обеденным, чайным, курительным и письменным попеременно, и четыре стула, простых, дешевых и

некрасивых. Оля сказала, что если они когда-нибудь разбогатеют, то это все можно будет выкинуть, заменив

новым, более удобным, красивым, дорогим.

Прасковья Ивановна не возражала против желания молодых быть самостоятельными. “Мы с Витиным

отцом тоже с двух табуреток жизнь начинали, — сказала она как-то. — А потом заросли добром. У нас много

чего было, да я попродавала, когда отец погиб, а ребята еще на ноги не встали. Кормить их надо было? Надо”.

На счастье, она оказалась покладистой и не сварливой. Она любила где-то пропадать, ходила в кино, на

вечера самодеятельности. Виктор рассказал, что в дни избирательных кампаний Прасковья Ивановна

добровольный агитатор на каком-нибудь участке. Она ведь бывшая боевая активистка, женделегатка; во время