Изменить стиль страницы

Комнатушка прорицательницы была тускло освещена, но в ней было недостаточно темно, чему способствовали две старомодные масляные лампы, стоявшие на столе. Сибиллина сидела, спрятав лицо в ладони; длинные, с выраженными суставами пальцы нежно поглаживали и массировали виски. Прямые волосы свешивались вперед, бледно-коричневые, как заячий мех, и такие бледные, что казались едва ли не бесцветными. Волосы и пальцы скрывали почти все ее лицо, и Марк разглядел только высокий лоб, тонко очерченный нос с еле заметной горбинкой и круто изогнутые посередине бледные губы. Еще один ярко-зеленый лоскут, как шаль, был наброшен на голову, ниспадая на мягкие складки зеленого платья, — дешевая и несмелая претензия на таинственность.

Очень неожиданно она отняла руки и подняла на Марка лицо, такое же худое и юное, как его собственное, с округлыми, резко обведенными скулами и веками с неровно наложенной темной арабской краской, из-под которых на него устремился пронзительный взгляд черных глаз. Прорицательница недоверчиво расхохоталась. Она узнала его.

СКВОЗЬ ДЫМ

Уна смеялась.

Тесное темное помещение, завешенное зеленоватым искусственным шелком, и находившиеся в нем вещи — от оббитых масляных светильников до клейких комочков резко пахнущего ладана — было чем-то вроде хрупкой защитной оболочки, куколки, в которой Уна и Сулиен укрылись совсем недавно. В деревушке под Весуной она подкралась к вышедшей из булочной женщине и заносчиво прокаркала: «Хочешь погадаю?» — так, чтобы ее почти наверняка шуганули, что, к ее облегчению, и случилось.

Они с Сулиеном пешком вышли из Лемовиса, и воздух был таким теплым, а зелень так отличалась от грязно-зеленой Темзы и зелени лондонских парков. Уне еще никогда не доводилось побывать за городом. Какое-то время оба были не в состоянии представить себе будущую жизнь, по крайней мере состоящую из минут и дней. Они могли думать только о теплых полях, светящихся и безлюдных. Это было похоже на разливающуюся вокруг белизну, которую Уна научилась воображать, — но не холодную.

Как Марк, они искали объявления о розыске, прежде всего Сулиена. Его имя и фотографию исправно печатали, однако Сулиен не видел причин, по которым кто-то может обратить на него внимание. Фотография была маленькая, плохая, втиснутая среди еще девяти подобных.

Но на следующий день фотографий осталось всего пять, и их сделали немного покрупнее, чтобы заполнить страницу. Из газет они узнали, что трое бежавших заключенных были застрелены в болотах Темзы, а один утонул. Остальные или по-прежнему были в бегах, или река несла их тела в море.

— Порядок, — сказал Сулиен. — Они решат, что я утонул, а про тебя вообще ничего не знают.

Он замолчал, а Уна заметила:

— Все эти люди мертвы, и солдаты тоже.

Она почти не сомневалась, что количество фотографий будет сокращаться, пока не останется единственная — Сулиена.

Вначале Сулиену досаждало, что Уна взвалила на него заботы о пропитании, а все остальные решения принимала сама, потом он стал досадовать на себя — из-за того, что привык к такому положению дел. Иногда он словно опоминался и затевал ссору, но Уна всегда одерживала верх, да, по правде говоря, она и в самом деле лучше его умела рассчитывать все наперед, экономить деньги и выдумывать для них правдоподобные имена и истории.

Ей нравилось рассказывать, что их родители остались где-то в городе или деревне, или ушли в храм, пока они с братом отправились за покупками, или ждут их на углу. В ту первую ночь она раздобыла им номер, скорбно жалуясь на то, что их обчистили в другой гостинице. Затем мрачно протопала через холл и так убедительно помахала рукой воображаемым родителям, что даже Сулиен почти поверил. Когда они стали подниматься к себе, Уна продолжала громко хныкать:

— Почему мы не остановились в другом месте? — На Сулиена это произвело впечатление.

— Это несложно, — со снисходительной улыбкой сказала Уна.

Ей и вправду было легко выдумывать причины, по которым брат и сестра, такие молодые, да еще с британским акцентом, могли останавливаться в городе на ночь или на две, с родителями, которых никто никогда не видел, но в конце концов люди стали задумываться. Затем Уна начала чувствовать, как кто-нибудь гадает, уж не рабы ли они и не следует ли сообщить, куда следует, или, и того хуже, пытается вспомнить, не видел ли он уже где-то Сулиена, и тогда она чувствовала себя так, словно паук упал прямо на ее кожу. Она тут же принималась собираться. Сулиен не осмеливался даже спросить почему.

Уна думала, что они смогут укрыться в сельской, малонаселенной местности. Но уже через неделю считала себя набитой дурой. Им нужны были толпы людей, в которых можно раствориться, скрывая место, где могут находиться их родители. Вот почему они стали держаться больших и малых городов, где все было дороже, их бросало то на юг, то на запад, и нигде они не задерживались больше, чем на неделю. У них даже появилась мысль перебраться в Испанию, и дальше — через Гадезийский туннель и римскую Африку, прочь из империи. Но вряд ли бы им удалось оплатить такое путешествие, не говоря уже о том, что трудно было представить — каково это, оказаться вдали от мест, которые они более или менее знали.

Уна охраняла Сулиена, мрачно скрывала его в неприбранных, замусоренных комнатах постоялых дворов. Сулиен устало смирился с тем, что сестра никуда не позволяет ему выходить без присмотра. Он клялся себе, что в конце концов все минует и люди забудут о нем, разве нет? Рано или поздно они перестанут без конца переезжать с места на место, он подыщет себе какую-нибудь работу. Кроме врачевания. Если он чудесным образом кого-нибудь излечит, то шумиха вокруг него скоро сравнится с той, что поднялась вокруг преступников, бежавших с парома на Темзе. Так что частично он об этом позабыл. Он не задавался вопросом, надеется ли на продолжение медицинской карьеры. Все как-нибудь да образуется (он старался не замечать легкого, беспочвенного чувства неуверенности, которое охватывало его, когда он твердил себе это). Хотя временами он ощущал, даже больше, чем когда он жил у Катавиния, что делать какую-то другую работу более или менее продолжительное время для него невозможно, что он просто не выдержит, что он вообще не понимает, как живут люди, не занимающиеся медициной или чем-то в этом роде.

Почти все время он попросту боялся или скучал.

По какой-то непонятной причине он долгое время не понимал, почему Уна так толком и не рассказала ему, чем занималась все те годы, что они прожили врозь. Вместо этого она говорила о далеких временах в доме отца, а затем Руфия. Она помнила время, когда Сулиен столкнул ее с лестницы, лучше, чем он, и пыталась заставить его вспомнить кое-что: так, например, она могла подробно описать их дом и столовую Руфия, комнату за комнатой, так, что расположение лестничных площадок и пятен краски нервной дрожью отзывалось в сознании Сулиена, ярко, но болезненно, потому что он все еще не мог понять, подлинные ли это воспоминания или плоды его фантазии. Уна рассказала ему и про то, как он явно пытался сбежать из харчевни, когда ему было девять. Сама она отказалась бежать с ним, поскольку была уверена, что ничего не получится, а наказание будет жестоким, и так ему и сказала, причем настолько снисходительно, что он взбунтовался и решил бежать в одиночку. Он ушел дальше, чем ожидал, согласилась Уна, бродя по Лондону, пока в ту же ночь его не подобрали патрульные.

— Несколько дней тебе почти ничего не давали есть, и он бил тебя… неужели ты действительно не помнишь? — недоверчиво воскликнула она, но Сулиен только изумленно уставился на нее ничего не выражающим взглядом: он не помнил. Обо всем, что случилось с ней после, Уна безмятежно сказала:

— Пришлось какое-то время переезжать с места на место, сам понимаешь. Теперь это не важно.

Она не могла объяснить, что все это время единственным, что по-настоящему происходило с ней, было медленное накопление денег и подробностей. И все это время она оттачивала в себе сознание, что однажды она сможет с легкостью отринуть все. Она понимала, что неспособна на такие непостижимые провалы в памяти, неспособна забыть Сулиена, но она была верна своему прошлому, и было бы вероотступничеством, если бы с этим — она даже не хотела давать название тому ужасному времени — не было однажды покончено раз и навсегда.