Изменить стиль страницы

— Спасибо, Ян, — отвечала Ольга.

— Как себя чувствует ваша уважаемая матушка?

— Спасибо, Ян. Сегодня ей хуже.

— Как дети, панна Ольга?

— Спасибо, Ян. Как и вчера.

Пахол смущался и умолкал. Наступала длительная пауза, потом Пахол опять набирался смелости:

— Сегодня они перестреляли всех больных в сумасшедшем доме. Мне рассказывал об этом знакомый шофер.

Ольга вздыхала. Пахол тоже вздыхал. Потом они долго молчали. Гитлеровцы вешали коммунистов, расстреливали всех, кто был на советской работе, теперь они взялись уничтожать больных. Бессмысленная жестокость, которую нельзя было оправдать никакими законами войны! Фашисты решили убить всех, кто против них, всех, кто им мешает, всех, кто им не нужен. Быть может, постепенно они уничтожат вообще все местное население, чтобы освободить для себя жизненное пространство. Сердце у Ольги холодело от ужаса. Ей необходимо было с кем-нибудь поговорить, ей надо было излить перед кем-нибудь свое горе. Но рядом никого не было, кроме больной матери, которую нельзя беспокоить, да еще вот этого шофера: пусть он «не наци», пусть он не немец, пусть он незлобив и кроток, но — он чужой…

Они долго молчали, потом Пахол опять вздыхал и уходил укладываться спать в своей нише около трюмо.

Но в тот вечер, когда Ольга заболела гриппом, между нею и Пахолом произошел более длительный разговор. Пахол осторожно постучался к ней в комнату и, стоя на пороге, попросил разрешения узнать, какая у нее температура.

Температура была тридцать восемь и восемь десятых.

Ян Пахол вздохнул, он не ушел сразу, но и не решался войти в комнату. Ольге было неприятно, что он стоит на пороге, из отворенной двери тянуло холодом, и она сказала:

— Зайдите, пожалуйста, Ян. Что это вы на пороге?

Ян покраснел, переступил через порог и притворил дверь.

— Что же вы стоите, Ян? Садитесь, пожалуйста.

— Спасибо. Не беспокойтесь, пожалуйста. С вашего позволения, я постою.

Но Ольга еще раз попросила его, и Ян Пахол присел на краешек стула, стоявшего в уголке у самой двери. Они опять молчали. Мигала коптилка, которую Ян смастерил из гильзы противотанкового снаряда и заправлял бензином из своей машины. Ольга простудилась на рынке, в ненастье и в непогодь она проходила целых шесть часов, пока удалось продать какое-то тряпье. Ян Пахол, смущенный своим собственным молчанием, озирался кругом. Взглядом следил он за тенями на стене. Стены были пусты, и в комнате стало теперь гораздо просторнее: часть мебели забрали для своих нужд немцы, часть Ольга уже выменяла на еду для детей и на лекарства для матери.

Наконец Ян Пахол решился:

— Вам, верно, очень тяжело, панна Ольга?

— Тяжело, Ян.

Ян Пахол опять долго молчал. Несколько раз он порывался заговорить, но не решался. Наконец он отважился.

— Труднее всего с детьми и больной матерью, — сказал Пахол. — Если бы не дети и не больная мать, вам, панна Ольга, было бы гораздо легче.

— Нет, Ян, — возразила Ольга. — Если бы не было детей и мамы, мне было бы тяжелее.

— Я понимаю. О, я понимаю! — Пахол закивал головой, и лицо его залилось румянцем. — Если бы не было детей и матушки, вы, панна Ольга, не видели бы смысла в своей жизни. А необходимость заботиться о родных придает смысл вашей жизни.

Это была самая длинная фраза, которую Ян Пахол произнес за этот месяц, и он ужасно смутился, договорив ее до конца.

— Понимаете, Ян, — сказала Ольга, — в нашей, советской, жизни мы привыкли быть в коллективе. Наши интересы всегда были тесно связаны с интересами общества, — с интересами всей страны и с интересами коллектива, в котором мы работали. Так сложился у нас и личный быт. А теперь сотни тысяч людей продолжают жить в нашем городе, но это сотни тысяч отдельных людей. И живут они одинаково, и страдают они одинаково, но они разобщены, и каждый сам по себе. Это тяжелее всего, Ян. Мы так не привыкли, Ян.

Ольга устала и умолкла. Сердце от жара билось часто и сильно.

— Передайте мне мой табак, Ян: я хочу закурить.

Ян Пахол вскочил и, гремя своими огромными бутсами, бросился выполнять просьбу Ольги. Но, протягивая ей табак, он задержал его в руке.

— С вашего позволения, панна Ольга, лучше бы вам не курить? У вас жар, и куренье вам очень повредит.

Но Ольга разволновалась, ей необходимо было покурить. Огорченный Пахол отдал табак и вернулся на свой стул у порога.

— Я понимаю вас, панна Ольга, — грустно сказал Пахол, — такие чувства воспитала в вас ваша, советская, жизнь. У нас, в буржуазном быту, нет таких чувств, но все же есть стремление к ним. Человек не может быть один, без людей. Мы устраиваем союзы, ферейны и клубы. Но это совсем не то, что у вас. — Пахол вздохнул. — У меня жена и двое детей в Мукачеве, — прибавил вдруг он. — До войны и плена я был шофером такси. Я хотел бы быть шофером такси всю жизнь. Мукачево маленький город, всего несколько таксомоторов. Я хорошо зарабатывал, панна Ольга.

— У вас жена и двое детей, Ян?

— Жена и двое детей, — сказал Пахол и покраснел, — я их очень люблю, панна Ольга. С вашего позволения…

Он загремел своими бутсами, заерзал на стуле, вынул из кармана бумажник и достал из него фотографию.

— Вот, — сказал Пахол, — с вашего позволения.

Он подал Ольге карточку.

Это была семейная фотография, точно такая, какие делали полвека назад, чуть ли не в первые годы изобретения дагерротипов. Пожелтевшая и от времени и от того, что ее часто вынимали, карточка даже по цвету стала похожа на дагерротип. Такой же виньеткой, как на старинных дагерротипах, была выписана и фамилия владельца фотографии: «Венское ателье Ивана Трушника в Мукачеве». Текст был украинский: Мукачево — украинский город в Закарпатье, в составе земель Чехословацкого государства, захваченных венгерскими помещиками и немецкими фашистами.

На карточке были сняты Ян Пахол, — Ольга сразу его узнала, — его жена и двое малышей. Ян Пахол с женой сидели в неудобных, с прямыми спинками, плюшевых креслах «модерн», сидели прямо, как аршин проглотили. Между ними стоял высокий столик на трех скрещенных ножках из гарнитура для гостиной, а на нем лежал альбом. Левая рука Пахола и правая рука его жены со сплетенными, негнущимися, точно неживыми, пальцами лежали на этом альбоме, касаясь локтями. На безымянном пальце у Пахола и его жены виднелись обручальные кольца. Пахол был одет в смокинг, непривычный этот наряд топорщился на нем, как с чужого плеча. На голове у Пахола был «котелок». Жена Пахола была одета в узкое платье без выреза с пышными кружевами. На груди у нее висели часики в медальоне. Правая рука Пахола и левая рука его супруги покоились на головках малышей: девочка с бантом стояла между коленями отца, мальчик в матроске подле матери.

Ольга посмотрела фотографию и вернула ее Пахолу. Надо было что-нибудь сказать.

— Хорошие у вас дети, Ян, и жена какая приятная, — проговорила Ольга.

Пахол покраснел. Он хотел что-то сказать, но не решился.

— Однако я устала, Ян. Спокойной ночи.

— Простите, — вскочил Пахол. — Спокойной ночи! Спокойной ночи, панна Ольга. Простите, пожалуйста…

Он направился к двери, стараясь не греметь своими бутсами. Он даже попытался пойти на цыпочках, но бутсы были на толстенных подошвах и совсем не по ноге Пахолу, и он не мог подняться на цыпочки.

— Проклятая жизнь! — сказал он с порога.

— Нет, нет, — воскликнула Ольга. — У вас дети, у вас жена. Не надо проклинать жизнь. Спокойной ночи!

Пахол торопливо вышел и поскорее притворил дверь, точно боялся, что не удержится и еще раз проклянет жизнь.

Тоска томила Ольгу. Пусто и тихо было в комнате. Спали дети, посапывая и бормоча сквозь сон. В соседней комнате стонала мать. За окном притаился город — мертвый город с тысячами пещер…

Первым в пещеру Ольги пришел холод.

Центральное отопление в доме не работало, а печей не было. Ольга променяла диван на буржуйку, но для буржуйки нужны были дрова По ночам люди выходили ломать заборы и потом с вязанками досок на спине торопливо бежали домой. Но ходить по ночам запрещалось, патрульные стреляли в людей, — и люди умирали на улице, так как раненых патрульные не подбирали.